(Отрывок из фантастической повести)
"- Вы
думаете, нас обрабатывают психохимикатами?
- Почему
бы и нет? Чего проще - взять и распылить
аэрозоль через климатизатор конференц-зала.
- Что
бы вы ни решили, общество не обязательно
это одобрит. Люди не примут всего
безропотно.
- Дорогой
мой, культура уже полвека не развивается
стихийно. В ХХ веке какой-нибудь там
Диор диктовал моду в одежде, теперь же
все области жизни развиваются под
диктовку. Если конгресс проголосует за
деташизм, через несколько лет будет
неприлично иметь мягкое, волосатое,
потливое тело. Тело приходится мыть,
умащивать и прочее, и все-таки оно выходит
из строя, тогда как при деташизме можно
подключить к себе любые инженерные
чудеса. Какая женщина не захочет иметь
серебряные фонарики вместо глаз,
телескопически выдвигающиеся груди,
крылышки, словно у ангела, светоносные
ляжки и пятки, мелодично звенящие на
каждом шагу?
- Тогда
знаете что? - сказал я. - Бежим! Запасемся
едой, кислородом и уйдем в Скалистые
горы. Каналы "Хилтона" помните?
Разве плохо там было?
- Вы это
серьезно? - как будто заколебавшись,
начал профессор.
Я -
видит бог, неумышленно! - поднес к носу
ампулу (с отрезвином),
которую все еще держал в руке. Я просто
забыл о ней. От резкого запаха слезы
выступили у меня на глазах. Я стал чихать,
а когда открыл глаза снова, комната
совершенно преобразилась. Профессор
еще говорил, я слышал его, но, ошеломленный
увиденным, ни слова не понимал. Стены
почернели от грязи; небо, перед тем
голубое, стало свинцово-бурым, оконные
стекла были по большей части выбиты,
уцелевшие покрывал толстый слой копоти,
исчерченный серыми дождевыми полосками.
Не знаю
почему, но особенно поразило меня то,
что элегантная папка, в которой профессор
принес материалы конгресса. превратилась
в заплесневелый мешок. Оцепенев, я боялся
посмотреть на её владельца. Заглянул
под письменный стол. Вместо брюк в
полоску и профессорских штиблет там
торчали два скрещенных протеза. Между
проволочными сухожилиями застряла
щебенка и уличный мусор. Стальной
стержень пятки сверкал, отполированный
ходьбой. Я застонал.
- Что,
голова болит? Может, таблеточку? - дошел
до моего сознания сочувственный голос.
Я превозмог себя и поднял глаза на
профессора.
Немного
же осталось у него от лица! К щекам,
изъеденным язвами, приклеились обрывки
ветхого, гнилого бинта. Разумеется, он
по-прежнему был в очках - одно стеклышко
треснуло. Не шее из отверстия после
трахеотомии торчал небрежно воткнутый
вокодер, сотрясавшийся в такт голосу.
Пиджак висел старой тряпкой на грудной
клетке; помутневшая пластмассовая
пластинка закрывала отверстие в левой
ее части, где серо-фиолетовым комком
колотилось сердце, в рубцах и швах. Левой
руки я не увидел, а правая - в ней он
держал карандаш - оказалась латунным
протезом, позеленевшим от времени. К
лацкану был наспех приметан клочок
полотна с надписью красной тушью:
"Мерзляк 119 859 / 21 транспл. - 5 брак."
Глаза у меня поползли на лоб, а профессор
- он вбирал в себя мой ужас, как зеркало,
- осекся на полуслове.
- Что?..
Неужели я так изменился? А? - произнес
он хрипло.
Не
помню, когда я успел встать, но я уже
рвал на себя дверную ручку.
- Тихий!
Что вы? Куда же вы, Тихий! Тихий?!! - отчаянно
кричал он, с трудом поднимаясь из-за
стола. Дверь поддалась, и тут же послышался
страшный грохот - профессор, потеряв
равновесие от резких движений, рухнул.
С хрустом рассыпались по полу его
искусственные суставы и позвонки. Но я
уже несся по коридору, как будто за мной
гнались фурии.
(...)
Я
остановился у открытого настежь окна
и сделав вид, будто привожу в порядок
костюм, посмотрел вниз. Сначала мне
показалось, что на заполненных тротуарах
нет ни одного живого существа, но я
просто не узнал прохожих. Их прежний
праздничный вид бесследно исчез. Они
шли поодиночке и парами, в жалких
обносках, нередко с бандажами, перевязанные
бумажными бинтами, в одних рубашках;
тела их явственно покрывали пятна, спины
заросли щетиной. Некоторых, по-видимому,
выпустили из больницы по каким-то срочным
делам; безногие катились на
досочках-самокатах. Я видел уши дам в
слоновьих складках, ороговевшую кожу
их кавалеров, и старые газеты, пучки
соломы и мешки, которые прохожие носили
на себе с шиком и грацией; те же, что
покрепче и поздоровее, во весь опор
бежали по мостовой, время от времени
нажимая на несуществующую педаль газа.
В толпе преобладали роботы - с распылителями,
дозиметрами и опрыскивателями. Они
следили, чтобы каждый прохожий получил
свою порцию аэрозольной пыльцы...
(...)
Вцепившись
намертво в подоконник, глядел я на улицу
с ее непрестанным движением, оживлением,
бодростью - единственный зрячий свидетель.
Но в самом ли деле единственный? Жестокость
спектакля, казалось мне, требовала
второго зрителя - его режиссера; ничего
не отнимая у этих жанровых сцен, он
придал бы им смысл как верховный
распорядитель блаженной агонии -
чудовищный, но все-таки смысл. Маленький
авточистильщик обуви, суетясь у ботинок
какой-то старушки, то и дело подсекал
ее под колена; старушка грохалась о
тротуар, поднималась и шла дальше, он
валил ее снова, и так они скрылись из
виду, он - механически упрямый, она -
энергичная и уверенная в себе. Часто
роботы заглядывали прямо в зубы прохожим,
должно быть, для проверки результатов
опрыскивания - но выглядело это не так.
На каждом углу торчало множество
безроботников и роботрясов, откуда-то
сбоку, из фабричных ворот после смены
высыпали на улицу роботяги, кретинги,
проробы, микроботы. По мостовой тащился
огромный компостер, унося захватами
своего лемеха всё, что попадется; вместе
с трупьём он швырнул в мусорный бак
старушку; я прикусил пальцы, забыв, что
держу в них нетронутую еще ампулу (с
другим, более сильным отрезвином)
- и сжег себе горло.
Все
вокруг задрожало, глаза заволокло мутной
пеленой, бельмом, которое постепенно
снимала невидимая рука. Окаменев, смотрел
я на совершающуюся перемену, в кошмарном
предчувствии, что теперь реальность
сбросит с себя еще одну оболочку
(психохимического
миража); как видно, ее
маскировка началась настолько давно,
что более сильное средство могло лишь
сдернуть больше покровов, дойти до более
глубоких слоев (фальсификации
действительности) - и
только. В окне посветлело, побелело.
Снег покрывал тротуары - обледенелый,
утоптанный сотнями ног; зимним стал
городской пейзаж; витрины магазинов
исчезли, окна были заколочены гнилыми
досками. Вокруг царила зима; с притолок,
с лампочек бахромой свисали сосульки;
в морозном воздухе стоял чад, горький
и синеватый, как небо вверху; в грязные
сугробы вдоль стен вмерз свалявшийся
мусор; кое-где чернели длинные тюки или,
вернее, что-то, одетое в тряпьё. Пешеходная
рябь пинала их, сдвигала в сторону, туда,
где стояли проржавевшие мусорные
контейнеры; снегопада не было, но
чувствовалось, что недавно он шел и
пойдет снова; я вдруг понял, кто исчез
с улиц: роботы. Исчезли все до единого!
Их засыпанные снегом остовы валялись
на тротуарах - застывший железный хлам
рядом с лохмотьями, из которых торчали
пожелтевшие кости. Какой-то оборванец
устраивался в сугробе, словно в пуховой
постели. Лицо его выражало довольство,
как будто он был дома, в тепле и уюте.
Так вот что значил тот странный озноб,
та прохлада, которая время от времени
приходила откуда-то издалека, даже если
вы шли серединой улицы в солнечный
полдень (оборванец уже приготовился к
долгому-долгому сну), так вот оно, значит,
что.
Вокруг,
как ни в чем не бывало, копошился людской
муравейник, одни прохожие опыляли
химикатами других, и по их поведению
легко было догадаться, кто считает себя
человеком, а кто - роботом."
Комментариев нет:
Отправить комментарий