Эта дурацкая книжка попортила мне много крови, когда я был
старшеклассником. Я прочёл её
(конечно, в переводе на русский) - и меня стал мучить вопрос (совершенно
резонный для ученика советской школы): а какой сокровенный смысл в этой загадочной
книге? Я его так тогда и не нашел, ну а теперь, умудренный жизненным опытом,
знаю, что его там просто нет. Но почему?
Гиганты испанской
литературы - Сервантес и Лопе де Вега - оставили потомкам простой,
выразительный и удобный литературный язык. Но эти потомки, жившие в эпоху
варварства политической реакции - не использовали его для создания в 19-м веке
даже в подражание великим французским реалистам - Бальзаку, Золя и Флоберу -
никаких по-настоящему ценных для культуры и общественной жизни произведений, а с
начала 20-го века ударились в подражание французским кривлякам - символистам и
экзистенциалистам. В результате испанская и латиноамериканская культура
(после Гойи) целиком и литература в частности подражательна, в ней нет ничего
оригинального.
Соответственно,
"Сто лет одиночества" Маркеса - цирковые выкрутасы, хотя и не столь
напыщенные и глупые, как "творчество" латиноамериканского
"корифея" Борхеса. Этот Борхес превзошел даже французов в искусстве
нести якобы глубокомысленную ахинею. Но и Маркес не считал зазорным хаотичность
повествования "100 лет одиночества" и любил по-мещански щегольнуть
"учеными" словечками, не зная их смысл. Например, описывая рукописи
(ну, конечно же, "пергаменты", которые перестали изготовлять после
изобретения бумаги), он называет их литературную форму "encíclicas cantadas" - "песенные
энциклики", хотя энциклики - это чисто бюрократические и политические
циркуляры римских пап, которые рассылались всем католическим церквам для
исполнения, как "генеральная линия". Но из описания следует, что это
была поэма или роман в стихах, нечто вроде "Божественной комедии"
Данте или "Евгения Онегина" Пушкина. Мне мещанское невежественное
употребление слова "энциклика" Маркесом так ненавистно, что я заменил
его в нижеследующем переводе концовочки "Ста лет одиночества" на
русский.
В зеключение замечу, что в книге Маркеса есть лишь одна оригинальная, но бредовая метафора: рыбки из золота, которые мастерил один из персонажей - полковник Аурелиано Буэндиа. Когда имевшийся у него запас золота подходил к концу, он переплавлял всех изготовленных рыбок в тигле и начинал мастерить рыбок снова. Эти рыбки - как поколения людей по имени Аурелиано - "Золотой", которые рождаются и умирают, но материал и суть - одни и те же. Символистская банальность, чёрт её подери! Но ладно, кончаю критику, потому что её можно продолжать бесконечно. Поэтому оставляю неизменным выпендрёж Маркеса "la cólera del huracán bíblico" - "гнев библейского урагана" как пример особо глупой словесной завитушки...
Когда я захотел перепостировать упомянутую ранее (здесь: https://behaviorist-socialist-ru.blogspot.com/2021/07/capitalist-apocalypse.html ) концовку этой книги, то решил избавиться от труда перепечатывания текста книги и заглянул в "интернет", чтобы скопировать текст без особых трудов. Потом я сравнил скопированное (отсюда: https://book-save.ru/fb2reader/103/153/ ) со старым советским переводом Н. Бутыриной и В. Столбова в книге и обнаружил, что новый "послесоветский" перевод неуклюж и словарно беден, а потому и подмётки не годится советскому. Поэтому ниже я выкладываю советский перевод концовочки "Ста лет одиночества", немного измененный мною после сличения с оригинальным текстом на испанском.
-
* * *
"И только
тогда Аурелиано ощутил, как сильно любит своих друзей, как нуждается в них и
как много отдал бы за то, чтобы очутиться в этот момент с ними рядом. Он
положил ребенка в корзину, приготовленную матерью, закрыл лицо покойной
покрывалом и отправился блуждать по опустевшему городу в поисках тропинки,
ведущей в прошлое. Он постучал в дверь аптеки, куда уже давно не заходил, и
обнаружил, что теперь там столярная мастерская. Открывшая ему дверь старуха с
лампой в руке посочувствовала его ошибке, но начисто отрицала, что тут когда-то
была аптека, и сказала, что никогда не видела здесь женщины с лебединой шеей и
томными глазами по имени Мерседес. Он
поплакал, уткнувшись лбом в дверь бывшей книжной лавки ученого каталонца,
сознавая, что льет запоздалые слезы по той смерти, которую не оплакал вовремя,
не пожелав нарушить чары любви. Он в кровь разбил себе кулаки о стены «Золотого
малыша», призывая Пилар Тернеру и не обращая внимания на свечение летающих по
небу оранжевых дисков, за которыми он прежде столько раз с детским любопытством
наблюдал из сада с выпями. В последнем уцелевшем салоне заброшенного
квартала публичных домов ансамбль аккордеонистов исполнял песни Рафаэля
Эскалоны, племянника епископа и наследника секретов Франсиско Человека. Хозяин
салона, у которого одна рука была усохшая, словно обгорелая из-за того, что он
когда-то осмелился поднять её на свою мать, пригласил Аурелиано распить с ним
бутылку спиртного, а Аурелиано пригласил его распить вторую. Хозяин рассказал
про своё несчастье с рукой, а Аурелиано рассказал ему про несчастье со своим сердцем,
иссохшим и выгоревшим, из-за того, что он осмелился полюбить им свою сестру.
Потом они оба вместе залились слезами, и Аурелиано почувствовал, что боль на
мгновение отпустила его. Но, снова оказавшись в одиночестве при свете последней
в истории Макондо утренней зари, он встал посреди площади, раскинул руки и,
желая пробудить весь мир, выкрикнул что было силы:
– Все друзья – сучьи дети!
Колдунья вытащила
его из лужи слез и блевотины. Привела его к себе в комнату, почистила и
заставила выпить бульона из куриных голов. Надеясь, что это его утешит, она зачеркнула углем счёт на стене за все
несметные ночи секса, за которые он всё ещё с ней не распплатился, и принялась
вспоминать самые тяжкие печали и горести своего одиночества, чтобы не оставлять
Аурелиано плакать в одиночестве. На рассвете, после короткого тяжелого
сна, Аурелиано пришел в себя. Первое, что он ощутил, была страшная головная
боль. Он открыл глаза и вспомнил о ребенке.
В корзине младенца не было. На мгновение душа Аурелиано
озарилась радостью - он вообразил, что Амаранта Урсула пробудилась от смерти и
занялась младенцем. Но ее тело, твёрдое, как камень, лежало под покрывалом. Вспомнив, что,
вернувшись в дом, он видел дверь в спальню открытой, Аурелиано вышел на
галерею, благоухающую утренним ароматом душицы, и вбежал в столовую, где до сих
пор после родов не были убраны большой таз, окровавленные простыни, черепки с
золой и перекрученная пуповина младенца, лежащая посредине расстеленной на
столе пеленки, рядом с ножницами и шнурком. Аурелиано подумал, что акушерка,
наверно, вернулась ночью за ребенком, и это предположение на минуту успокоило
его, дало время собраться с мыслями. Он рухнул в кресло-качалку - то самое, в котором сидела Ребека, когда
давала уроки вышивания, в котором Амаранта играла в шашки с полковником
Геринельдо Маркесом и в котором Амаранта Урсула шила распашонки для младенца, и в этот миг - миг внезапного
прозрения - он вдруг понял, что его душе не выдержать всей тяжести прошлого. Израненный
смертоносными копьями своей собственной и чужой тоски, он в неподвижном воздухе
ясного февральского утра удивленно разглядывал дерзкую паутину, опутавшую
мертвые кусты роз, и упорно пробивающиеся повсюду сорняки. И тут он увидел
ребенка, вернее его сморщенную изъеденную кожицу, которую собравшиеся со всего
света муравьи старательно волокли к своим жилищам по выложенной камнями садовой
дорожке. Аурелиано оцепенел. Но не от того, что его парализовал ужас, а потому,
что в этот момент откровения он разгадал последние ключи шифров Мелькиадеса и перед
глазами возник эпиграф к его рукописи, оказавшийся точным предсказанием времен
и судеб людей: «Первого в роду привяжут к дереву, а последнего съедят муравьи».
Комментариев нет:
Отправить комментарий