Троцкий в изгнании в Мексике со сторонниками из
США
Мои пояснения в
тексте - (курсивом в скобках).
* * *
Л.Д. Троцкий:
"МОЯ ЖИЗНЬ. ОПЫТ АВТОБИОГРАФИИ
Глава XLV. ПЛАНЕТА БЕЗ ВИЗЫ
Мы -- в Константинополе, сперва в здании консульства, затем
на частной квартире.
(...)
То, что обрушилось на нас сразу по приезде в Константинополь
через газеты, это бесконечная цепь слухов, предположений и вымыслов о нашей
судьбе. Печать не терпит пробелов в своей информации и работает, не скупясь.
Чтобы проросло семя, природа бросает на ветер множество семян. Так же поступает
и пресса. Она подхватывает и разносит слухи, умножая их без конца. Сотни и
тысячи сообщений отмирают, пока достоверная версия не укрепится. Иногда это
происходит лишь через ряд лет. Но бывает и так, что для правды время вообще не
наступает.
Что поражает во всех тех случаях, когда общественное мнение
захвачено за живое, так это человеческая лживость. Я говорю об этом без
какого-либо морального негодования, скорее тоном естествоиспытателя, который
констатирует факт. Потребность во лжи, как и привычка к ней, отражает
противоречия нашей жизни. Можно сказать, что газеты говорят правду скорее в виде
исключения. Этим я вовсе не хочу обижать журналистов. Они не очень отличаются
от других людей. Они являются их рупором.
Золя писал о французской финансовой печати, что она делится
на две группы: продажную и так называемую "неподкупную", т. е. такую,
которая продает себя в исключительных случаях и по очень дорогой цене. Нечто
подобное можно сказать о лживости газет вообще. Желтая уличная печать лжет
походя, не задумываясь и не оглядываясь. Газеты, как "Times" или
"Temps", говорят во всех безразличных и маловажных обстоятельствах
правду, чтобы иметь возможность в нужных случаях обмануть общественное мнение
со всем необходимым авторитетом.
"Таймс"
печатал позже сообщения о том, что я выехал в Константинополь по соглашению со
Сталиным, чтобы подготовлять здесь военный захват стран Ближнего Востока. Шестилетняя
борьба между мною и эпигонами изображалась как простая комедия с заранее
распределенными ролями. "Кто поверит этому?" -- спросит иной оптимист
-- и ошибется. Многие поверят. Черчилль, может быть, и не поверит своей газете.
Но Клайнс непременно поверит, наполовину, по крайней мере. Вот в этом и состоит
механизм капиталистической демократии, вернее сказать, в этом одна из наиболее
существенных ее пружин. Однако это лишь мимоходом. О Клайнсе речь впереди.
Вскоре по прибытии в Константинополь я прочитал в одной из
берлинских газет речь президента рейхстага, сказанную им по поводу десятилетия
веймарского национального собрания. Речь кончалась следующими словами:
"Vielleicht kommen wir sogar dazu, Herrn Trotsky das
freiheitliche Asyi zu geben (Lebh. Beifall bei der Mehrheit)" ("Возможно, нам даже удастся предоставить г-ну Троцкому статус
свободного политического убежища (Оживленные аплодисменты большинства)")
Слова г. Лебе были для меня полной неожиданностью, так как все предшествовавшее
давало основание думать, что германское правительство решило вопрос о моем
въезде в Германию отрицательно. Таково было, во всяком случае,
категорическое утверждение агентов советского правительства. Я вызвал 15
февраля представителя ГПУ, сопровождавшего меня в Константинополь, и сказал
ему:
"Я должен сделать тот вывод, что меня ложно
информировали. Речь Лебе произнесена 6 февраля. Из Одессы мы выехали с вами в
Турцию только ночью 10 февраля. Следовательно, речь Лебе была в это время
известна в Москве. Я вам рекомендую телеграфировать немедленно в Москву и
предложить им на основании речи Лебе действительно обратиться в Берлин с просьбой
о визе для меня. Это будет наименее постыдный путь для ликвидации той интриги,
которую Сталин, видимо, соорудил вокруг вопроса о моем допущении в
Германию". Через два дня уполномоченный ГПУ принес мне следующий ответ:
"На мою телеграмму в Москву мне только подтвердили, что
германское правительство категорически отказало в визе еще в начале февраля;
новое обращение не имеет никакого смысла; речь Лебе носит безответственный
характер. Если желаете проверить, обратитесь сами с просьбой о визе".
Этому изложению я не мог поверить. Я считал, что президент
рейхстага должен лучше знать намерения своей партии и своего правительства, чем
агенты ГПУ. В тот же день я дал телеграмму Лебе о том, что, на основании его
слов, я обратился в германское консульство с просьбой о визе. Демократическая и
социал-демократическая пресса не без злорадства выставляла на вид то
обстоятельство, что стороннику революционной диктатуры приходится искать
убежища в демократической стране. Некоторые выражали даже надежду на то, что
этот урок научит меня более высоко ценить учреждения демократии. Мне оставалось
только выждать, как сложится урок на деле.
Демократическое право убежища состоит не в том, разумеется,
что правительство оказывает гостеприимство своим единомышленникам -- это делал
и султан Абдул-Гамид. Также и не в том, что демократия впускает изгнанников
лишь с разрешения того правительства, которое их изгнало. Право убежища (на
бумаге) состоит в том, что правительство дает приют и своим противникам под
условием соблюдения законов страны. Я мог въехать в Германию, разумеется,
только как непримиримый противник социал-демократического правительства.
Константинопольскому представителю германской социал-демократической печати,
который явился ко мне за интервью, я дал необходимые разъяснения, которые
привожу здесь в таком виде, в каком записал их немедленно после беседы:
"Так как я ходатайствую сейчас о допущении меня в
Германию, где большинство правительства состоит из социал-демократов, то я
прежде всего заинтересован в ясном определении своего отношения к
социал-демократии. В этой области ничто не изменилось. Мое отношение к
социал-демократии остается прежним. Более того, моя борьба с центристской
фракцией Сталина есть лишь отражение моей общей борьбы с социал-демократией.
Неясность или недомолвки не нужны ни мне, ни вам.
Некоторые социал-демократические издания пытаются найти
противоречие между моей принципиальной позицией в вопросе о демократии и моим
ходатайством о допущении меня в Германию. Здесь нет никакого противоречия. Мы
вовсе не "отрицаем" демократию, как "отрицают" ее анархисты
(на словах). Буржуазная демократия имеет преимущества по сравнению с
предшествующими ей государственными формами. Но она не вечна. Она должна
уступить свое место социалистическому обществу. Мостом к социалистическому
обществу является диктатура пролетариата.
Коммунисты во всех капиталистических странах участвуют в
парламентской борьбе. Использование права убежища принципиально ничем не
отличается от использования избирательного права, свободы печати, собраний и
пр.".
Насколько знаю, это интервью не было опубликовано.
Удивительного в этом нет ничего. В социал-демократической печати раздавались
тем временем голоса о необходимости предоставить мне право убежища. Один из
социалдемократических адвокатов, д-р К. Розенфельд, взял на себя, по
собственной инициативе, хлопоты по обеспечению мне права въезда в Германию. Он,
однако, сразу натолкнулся на сопротивление, так как через несколько дней я
получил от него телеграфный запрос о том, каким ограничениям я согласен подвергнуться
во время своего пребывания в Германии. Я ответил: "Намерен жить совершенно
изолированно, вне Берлина, ни в каком случае не выступать на публичных
собраниях; ограничиваться писательской деятельностью в рамках немецких
законов".
Таким образом, речь шла уже не о демократическом праве
убежища, а о праве проживания в Германии на исключительном положении. Урок демократии, который мне собирались
преподнести противники, получил сразу ограничительное истолкование. Но
дело на этом не остановилось. Через несколько дней я получил новый телеграфный
запрос: не согласен ли я приехать в Германию только для целей лечения? В ответ
я телеграфировал: "Прошу, по крайней мере, предоставить мне возможность
провести абсолютно необходимый мне лечебный сезон в Германии".
Таким образом, право убежища на этом этапе сжималось до
права лечения. Я назвал ряд известных немецких врачей, которые лечили меня в
течение последних десяти лет и помощь которых мне сейчас необходима более, чем
когда-либо.
Ко времени пасхальных праздников в немецкую печать проникла
новая нота: в правительственных кругах считают-де, что Троцкий все же не так
болен, чтобы безусловно нуждаться в лечебной помощи немецких врачей и немецких
курортов. 31 марта я телеграфировал д-ру Розенфельду:
"Согласно газетным сообщениям, я недостаточно
безнадежно болен, чтобы получить возможность доступа в Германию. Я спрашиваю: предлагал ли мне Лебе право убежища,
или право кладбища? Я согласен подвергнуться любому испытанию любой
врачебной комиссии. Обязуюсь после завершения лечебного сезона покинуть
Германию".
Таким образом, в течение нескольких недель демократический
принцип подвергся трехкратному усечению. Право убежища превратилось сперва в
право проживания на исключительном положении; затем -- в право лечения; наконец
-- в право кладбища. Но это значило, что оценить преимущества демократии в их
полном объеме я мог бы уже только в качестве покойника.
Ответа на мою телеграмму не было. Выждав несколько дней, я
снова телеграфировал в Берлин: "Рассматриваю отсутствие ответа как
нелояльную форму отказа".
Только после этого я получил 12 апреля, т. е. по истечении 2
месяцев, извещение о том, что германское правительство отклонило мое
ходатайство о праве въезда. Мне не оставалось ничего другого, как
телеграфировать президенту рейхстага Лебе: "Сожалею, что не получил
возможности обучиться на практике преимуществам демократического права убежища.
Троцкий".
Такова краткая и поучительная история этой первой моей
попытки найти в Европе "демократическую" визу.
Разумеется, если бы мне было предоставлено право убежища,
это само по себе ни в малейшей мере не означало бы ниспровержения марксистской
теории классового государства. Режим демократии, вытекающий не из самодовлеющих
принципов, а из реальных потребностей господствующего класса, в силу внутренней
своей логики включает в себя и право убежища. Предоставление приюта
пролетарскому революционеру нисколько не противоречит буржуазному характеру
демократии. Но сейчас нет надобности в этой аргументации, так как никакого
права убежища в Германии, руководимой социал-демократами, не оказалось.
Сталин через ГПУ предлагал мне 16 декабря отказаться от
политической деятельности. Такое же условие было выдвинуто с немецкой стороны,
как само собою разумеющееся, во время обсуждения в печати вопроса о праве
убежища. Это значит, что правительство Мюллера -- Штреземана считает опасными и
вредными те самые идеи, против которых борются Сталин и его Тельманы. Сталин
дипломатически, а Тельманы агитаторски требовали от социал-демократического
правительства не впускать меня в Германию -- надо думать, во имя интересов
пролетарской революции. С другого фланга Чемберлен, граф Вестарп и им подобные
требовали, чтоб мне отказали в визе -- в интересах капиталистического порядка.
Герман Мюллер мог, таким образом, одновременно доставить необходимое
удовлетворение своим партнерам справа и своим союзникам слева.
Социал-демократическое правительство стало соединительным звеном единого
международного фронта против революционного марксизма. Чтобы найти образ этого
единого фронта, достаточно обратиться к первым строкам коммунистического
манифеста Маркса и Энгельса: "Все силы старой Европы объединились для
священной травли этого призрака (коммунизма): папа и царь, Меттерних и Гизо,
французские радикалы и немецкие полицейские". Имена другие, но суть та же.
То, что немецкими полицейскими являются сегодня социал-демократы, меньше всего
меняет дело. Они охраняют по сути то же самое, что охраняли полицейские
Гогенцоллерна.
(...)
Значительно остроумнее поступило французское правительство:
оно просто сослалось на то, что приказ Мальви о высылке меня из Франции не
отменен. Совершенно непреодолимое препятствие на пути демократии! Я рассказал выше, как после этой высылки и
несмотря на неотмененный приказ Мальви, французское правительство предоставило
в мое распоряжение своих офицеров, как меня посещали французские депутаты,
послы и один из министров-президентов. Но эти явления разыгрывались,
очевидно, в двух непересекающихся плоскостях. А сейчас положение таково:
убежище во Франции мне было бы предоставлено наверняка, если бы в архивах
полиции нс имелось приказа о моей высылке из Франции по требованию царской
дипломатии. Известно, что полицейский приказ -- это нечто вроде полярной
звезды: ни упразднить, ни переместить ее нет никакой возможности.
Так или иначе, но право убежища оказывается изгнанным и из
Франции. Где же та страна, в которой это право нашло свое... убежище? Не Англия
ли?
5 июня 1929 г. Независимая рабочая партия, членом которой
состоит Макдональд, официально и по собственной инициативе пригласила меня в
Англию для доклада в партийной школе. Приглашение, подписанное генеральным
секретарем партии, гласило: "С образованием здесь рабочего правительства
мы не можем предполагать, чтоб возникли какие-либо затруднения в отношении
вашего приезда в Великобританию с этой целью". Тем не менее затруднения
возникли. Мне не было дано не только выступить с докладом перед
единомышленниками Макдональда, но и воспользоваться помощью английских врачей.
Мне было начисто отказано в визе. Клайнс,
лейбористский министр полиции, защищал этот отказ в палате. Он разъяснил
философскую сущность демократии с такой непосредственностью, которая сделала бы
честь любому министру Карла I (короля Англии, казненного в
1649 году в ходе Гражданской войны в Англии между сторонниками короля и
парламента). Право убежища, по Клайнсу, состоит не в
праве изгнанника требовать убежища, а в праве государства отказывать в таковом.
Определение Клайнса замечательно в том отношении, что оно единым махом
ликвидирует самые основы так называемой демократии. Право убежища
в духе Клайнса всегда существовало в царской России. Когда персидскому шаху не
удалось перевешать революционеров и пришлось покинуть пределы дорогого
отечества, Николай II не только предоставил ему право убежища, но и довольно
комфортабельно обставил его в Одессе. Но никому из ирландских революционеров не
приходило в голову искать убежища в царской России, конституция которой целиком
исчерпывалась принципом Клайнса: граждане должны довольствоваться тем, что им
дает или что у них отнимает государственная власть. Муссолини предоставил
недавно афганскому падишаху право убежища в точном соответствии с этим самым
принципом.
Благочестивый мистер Клайнс должен был бы, по крайней мере,
знать, что демократия унаследовала в некотором смысле право убежища от
христианской церкви, которая, правда, в свою очередь, унаследовала его, вместе
со многим другим, от язычества. Преследуемым
преступникам достаточно бывало проникнуть внутрь ("языческого") храма, иногда только дотронуться до
дверного кольца, и они уже оказывались огражденными от преследований. Таким
образом, право убежища понималось церковью именно как право преследуемого на
убежище, а не как произвол языческих священников и христианских жрецов. До сих
пор я думал, что благочестивые лайбористы, мало сведущие в социализме, должны
быть по крайней мере большими знатоками церковных традиций. Сейчас убеждаюсь,
что и этого нет.
(...)
Некоторых из этих людей я знаю лично. О других могу судить
по аналогии. Мне кажется, что я себе довольно правильно представляю их. Эти
люди подняты автоматическим ростом рабочих организаций, особенно после войны, и
политическим истощением либерализма. Они полностью утратили тот наивный
идеализм, который был у некоторых из них 25 -- 30 лет тому назад. Взамен этого
у них прибавилось политической рутины и неразборчивости в средствах. Но по
своему кругозору они остались тем, чем были: робкими, мелкими буржуа, методы
мышления которых отстали неизмеримо больше, чем производственные методы
британской угольной промышленности. Сегодня они больше всего боятся, что придворная знать и крупные капиталисты
не захотят их брать всерьез.
И не мудрено:
придя к власти, они слишком непосредственно чувствуют свою слабость. У
них нет и не может быть тех качеств, какие есть у старых правительственных
клик, где традиции и навыки господства, передаваясь из поколения в поколение,
заменяют нередко и ум и дарование. Но у них нет и того, что могло бы составить
их настоящую силу, т. е. веры в массы и способности стоять на собственных
ногах. Они боятся масс, которые подняли их на высоту, как они боятся
консервативных клубов, которые поражают их бедное воображение своим величием. Чтоб оправдать свой приход к власти, им
необходимо показать старым господствующим классам, что они не какие-нибудь
революционные выскочки -- боже упаси, нет, они вполне заслуживают доверия, они
преданы церкви, королю, палате лордов, титулам, т. е. не только священной
частной собственности, но и всему мусору средних веков. Отказ
революционеру в визе -- для них в сущности счастливый случай еще раз обнаружить
свою респектабельность. Я очень рад, что доставил им этот случай. В свое время
и это учтется. В политике, как и в природе, ничто не пропадает даром...
(...)
И эти люди призваны положить основание новому человеческому
обществу? Нет, они составляют только предпоследний ресурс старого общества. Я
говорю о предпоследнем, потому что последним является материальная репрессия.
Не могу не
признать, что перекличка западноевропейских демократий, произведенная по
вопросу о праве убежища, доставила мне, сверх всего прочего, немало веселых
минут. Иногда казалось, что присутствуешь на "пан-европейской"
инсценировке одноактной комедии на тему о принципах демократии. Текст мог бы
быть написан Бернардом Шоу, если бы к фабианской (фабианцы - общество-говорильня английских псевдосоциалистических
мелкобуржуазных интеллектуалов - С. и Б. Уэбб, Б. Шоу, Г. Уэллс и проч.) жидкости,
которая течет в его жилах, подлить хоть пять процентов крови Джонатана Свифта. Но
кто бы ни составлял текст, пьеса остается на редкость поучительной: Европа без
визы. Об Америке нечего и говорить. Соединенные Штаты не только самая сильная,
но и самая перепуганная страна. Недавно
Гувер (президент США) объяснял свою
страсть к рыбной ловле демократическим характером этого занятия. Если
это и так -- в чем сомневаюсь, -- то это во всяком случае один из немногих
пережитков демократии, которые еще остаются в Соединенных Штатах. Права убежища
там нет давно. Европа и Америка без визы. Но эти два континента владеют тремя
остальными. Это значит -- планета без визы.
Мне с разных сторон объясняют, что мое неверие в демократию
есть основной мой грех. Сколько на эту тему написано статей и даже книг. А
когда я прошу, чтоб мне дали небольшой предметный урок демократии, охотников не
обнаруживается. Планета оказывается без визы. Почему же я должен верить, что
неизмеримо больший вопрос -- тяжба между имущими и неимущими -- будет разрешен
со строгим соблюдением форм и обрядностей демократии?
А разве же революционная диктатура дала те результаты, какие
от нее ожидались? -- слышу я вопрос. Ответить на него можно только учетом опыта
Октябрьской революции и попыткой наметить дальнейшие ее перспективы. Для такой
работы не место на страницах автобиографии. Я постараюсь дать этот ответ в
особой книге, над которой я работал уже во время пребывания в Центральной Азии.
Но я не могу закончить эту повесть о своей жизни, не сказав, хотя бы на
нескольких десятках строк, почему я полностью и целиком остаюсь на прежнем
пути.
То, что произошло на памяти моего поколения, ныне достигшего
зрелости или приближающегося к старости, может быть схематически изображено
так. В течение нескольких десятилетий -- конец прошлого века, начало нынешнего
-- европейское население сурово дисциплинировалось индустрией. Все стороны общественного
воспитания были подчинены принципу производительности труда. Это дало
величайшие результаты и как будто открыло перед людьми новые возможности. Но на
самом деле это привело лишь к войне. Правда, через посредство войны
человечество убедилось в том, что оно совсем не вырождается, наперекор карканью
малокровной философии, наоборот, полно жизни, сил, мужества и предприимчивости.
Через посредство той же войны оно с небывалой ранее силой убедилось в своем
техническом могуществе. Вышло так, как если бы человек, для того чтоб
увериться, что у него дыхательные и глотательные пути в порядке, стал бы перед
зеркалом резать себе горло бритвой.
После окончания операций 1914 -- 18 гг. было объявлено, что
отныне высшим нравственным долгом является залечивание тех ран, нанесение
которых объявлялось высшим нравственным долгом в предшествующие четыре года.
Трудолюбие и бережливость снова были не только восстановлены в правах, но взяты
в стальной корсет рационализации. Так называемым "восстановлением"
руководят те самые классы, партии и даже лица, которые руководили разрушением.
Там, где произошла смена политического режима, как в Германии, восстановлением
руководят на первых ролях те, которые разрушением руководили на вторых и
третьих ролях. В этом, собственно, и состоит вся перемена.
Война снесла целое поколение как бы для того, чтоб создать
перерыв в памяти народов и чтоб не дать новому поколению слишком
непосредственно заметить, что, в сущности, оно занимается повторением
пройденного, только на более высокой исторической ступени и, следовательно, с
еще более угрожающими последствиями.
Рабочий класс России, под руководством большевиков, сделал
попытку перестроить жизнь так, чтобы исключить возможность периодических буйных
помешательств человечества и заложить основы более высокой культуры. В этом
смысл Октябрьской революции. Разумеется, задача, поставленная ею, не разрешена;
но эта задача по самому существу рассчитана на ряд десятилетий. Более того,
Октябрьскую революцию нужно брать как исходную точку новейшей истории человечества
в целом.
(...)
Уличать ее в том, что в течение 12 лет она не дала всеобщего
умиротворения и благополучия, могут только безнадежные тупицы. Если брать
масштабы немецкой реформации и французской революции, которые были двумя
этапами в развитии буржуазного общества на расстоянии почти трех столетий друг
от друга, то придется выразить удивление по поводу того, что отсталая и
одинокая Россия, через 12 лет после переворота, обеспечила народным массам
уровень жизни не ниже того, который был накануне войны. Уж это одно является в
своем роде чудом. Но, конечно, значение Октябрьской революции не в этом. Она
есть опыт нового общественного режима. Этот опыт будет видоизменяться,
переделываться заново, возможно, что с самых основ. Он получит совсем иной
характер на фундаменте новейшей техники. Но через ряд десятилетий, а затем и
столетий новый общественный режим будет оглядываться на Октябрьскую революцию
так же, как буржуазный режим оглядывается на немецкую реформацию или
французскую революцию. Это так ясно,
так неоспоримо, так незыблемо, что даже профессора истории поймут это, правда,
лишь через изрядное количество лет." (Конец
перепоста)
.