Показаны сообщения с ярлыком Тынянов. Показать все сообщения
Показаны сообщения с ярлыком Тынянов. Показать все сообщения

среда, 6 марта 2024 г.

ТРАДИЦИЯ БЮРОКРАТИИ ОПАСНА И ГУБИТЕЛЬНА

Неважно, что бы пропаганда и реклама ни пытались надуть людям в уши, суть эпохи всё равно чуют все. Я лично по своему детству помню, что с показушным празднованием 50-летия Октябрьской революции в 1967 году произошла резкая смена времен - с оптимистической и деятельной эпохи Н.С. Хрущева на унылое небокоптительство под властью бюрократии бездельника и пустобрёха Лёни Брежнева. Конечно, это было моё субъективное и детское восприятие изменения отношений окружающих друг с другом - с более искренних на более фальшивые и лицемерные. Но это ощущение было реальным, и что хуже всего, с каждым годом оно становилось всё более интенсивным. Через десять лет, к середине 1970-х, СССР погрузился в почти поголовное пьянство и пофигизм. Характерная острота того времени: "Мы делаем вид, что работаем, а начальство делает вид, что платит нам за работу" (в том смысле, что на деньги нéчего купить, полки магазинов чем дальше, тем больше пустели).

Именно тогда я твердо решил уехать "куда глаза глядят" из СССР. Меня, как говорится, хранила судьба, и я выехал не на Запад, а в 1983 году на постоянное жительство к жене в ГДР. И в ГДР я снова ощутил вкус деятельной эпохи. Конечно, часть немцев (особенно интеллигенты) канючила, что "на Западе всего больше и всё лучше", но все всерьёз работали, потому что партия (СЕПГ) постоянно напоминала совершенно правильный (по-бихевиористски) и понятный всем лозунг: "Как мы сегодня работаем, так мы будем жить завтра".

Но через несколько лет эта благодать кончилась. Подонок и дегенерат Мишка-меченый (Горбачев) начал свою идиотскую и предательскую катастройку и стал активно вредить ГДР, требуя "приватизации и объединения с Западом". Это тиражировала "советская" пресса на немецком, издававшаяся для распространения в ГДР, в частности журнальчик "Спутник". Из-за этого народ в ГДР перестал вкалывать, а многие даже стали собираться и удирать на Запад через границу Венгрии с Австрией, которую мерзавец и изменник Горбачёв демонстративно открыл для ГДРовцев, чтобы поставить Эриха Хонеккера на колени.

После продажи Горбачёвым ГДР Западу тут на несколько лет воцарился суетливый ажиотаж, когда западные буржуи "приватизовали" всё подчистую. А теперь, примерно с 2005 года, в Германии безысходно воняет кризисом, царит всеобщее уныние и взаимная озлобленность всех на всех. И ещё в последние годы сильно завоняло новой мировой войной.

Но опять-таки, может быть я ошибаюсь и мои ощущения обманчивы, а "объективно" ничего такого нет? Поэтому я решил перепостировать тут по отрывку из двух замечательных, но очень разных произведений советской литературы: "Возвращенная молодость" Михаила Зощенко и "Смерть Вазир-Мухтара" Юрия Тынянова. Чтобы не помешать непредвзятому восприятию, я прокомментирую эти отрывки лишь в самом конце блогозаписи. Мои пояснения в тексте - (курсивом в скобках).

*  *  *

М.М. Зощенко:

"Возвращенная молодость (комментарии автора)

Вот ещё одно письмо. Оно столь любопытно и характерно, что, несмотря на длину, я его печатаю полностью. Это письмо получено мною в 1931 году от одной работницы из Киева.

"Тов. Зощенко!

Меня очень интересует один вопрос, и я решилась его спросить у вас как у писателя.

Не знаю только, сумеете ли вы ответить на мой вопрос так, чтоб ваш ответ я смогла легко понять. Придется немного коснуться моей жизни, для того чтобы вы имели возможность ответить на заданный мною вопрос.

Мне всего лишь 23 года, но я за свою короткую жизнь успела пережить много горя, страданий и мучений. Я себя начала помнить с очень малых лет, кажется с четырёх или пяти, но, во всяком случае, Октябрьский переворот 1917 года я так ясно помню, будто он был только лишь сегодня утром.

Я дочь рабочего. У меня есть брат, сестры и мать. Отец мой умер в 1922 году.

Пережив революцию 1917 года, жизнь у нас пошла умеренным темпом. (Мы жили в провинции Елисаветграде.) До 1919 года мы жили более или менее спокойно. Брат мой был партийцем с 1917 года. Служил он в Красной Армии командиром артиллерийского полка, который о время гражданской войны беспрерывно находился в боях. Когда артполк приезжал в Елисаветград (при СССР - Кировоград), брат учил меня (шутки ради) ездить на коне и метать ручные гранаты. Это было в 1918 и 1919 годах.

И вот благодаря такой "военной тренировке" я одолела премудрость верховой езды и развила широкий размах руки для метания гранат. С детства я отличалась черезмерной смелостью и способностью быстро всё воспринимать, и поэтому за какие-нибудь шесть-семь месяцев я превосходно ездила на коне и метала гранаты на восемь-десять метров в длину.

В 1919 году я заболела сыпняком. Неожиданно в город пришла банда Григорьева и устроила еврейский погром. Меня, больную,с температурой выше сорока грвдусов, пришлось спускать с окна квартиры на пустынный двор, где имелись сараи, в которых мы имели бы возможность пробыть до ухода банды. В квартире боялись остаться, так как Григорьев, узнав бы, что в нашей семье имеются коммунисты, беспощадно изрубил бы всю семью в капусту.

И вот, не доходя до сараев, во двор влетают бандиты. Угрожая топорами, саблями и карабинами, требуют денег. Сколько было денег - отдали. Но черносотенцы этим не отделались, повели нас в штаб к атаману Григорьеву. Проходя по улицам, я, увидав горы трупов, потеряла сознание. Когда я пришла в себя, узнала, что бандиты до штаба не довели, а отпустили домой. Узнала также, что ранили тётю и на улице убили мою сестру.

В 1920 году у власти были: Деникин, Махно, Петлюра, Юденич и дикая дивизия генерала Корнилова. И при каждом из них надо было бояться смерти из-за брата-коммуниста. У нас были личные враги, которые высказывали белопогонникам нашу семью.

И вот в 1920 году, когда в Елисаветграде был Деникин, пришли белые в наш дом, требуя сказать, где брат. Не узнав, они потащили меня в контрразведку, надеясь, что я, испугавшись (по малости лет), скажу, где находится брат. Они от меня ничего не узнали. Я всё время твердила: "Не знаю". Увидав, что я ничего не скажу, они, избив меня, выпустили. Затем эти же деникинцы оставили в моей памяти неизгладимое впечатление, от которого у меня и по сегодняшний день волосы на голове подымаются. Во дворе у нас жил портной. Пришли к нему четыре офицера с требованием пошить им брезентовые плащи с кожаными отворотами, воротниками и манжетами. Если портной сделает к вечеру - озолотят. Если не сделает - расстреляют.

С помощью всех жильцов дома портной сшил вместо четырех только два плаща. Вечером пришли офицеры и, узнав, что не все плащи готовы, выволокои портного во двор и, приставив его к стене, изрешетили его вдребезги. Я, увидав всю эту историю, вспылила, прибежала к себе в комнату, схватила гранату, лежавшую в печи, и выскочила на двор, держа гранату за спиной. Офицеры стояли в углу двора и о чём-то совещались. Я сделала два шага по направлению к ним и, сорвав кольцо с гранаты, швырнула ее прямо в них. Когда дым рассеялся, на земле лежали только части их тел, а я от потрясения и волнения свалилась в постель на два месяца. Выздоровев, я получила подарок из штаба Красной Армии - настоящий браунинг.

1921 год был сравнительно спокоен, но только кошмарный голод ещё больше измучил меня и всю семью. Правда, нам не приходилось есть древесную кору, так как брат, получая очень малый командирский паёк, всё-таки три четверти его уделял семье, а иногда и весь. Семье из семи человек приходилось с этим пайком очень и очень голодать. 1922 год был для нас легче. Отец работал. Сестры на службе получали паёк. Кое-как перебивались. Брат был в Киеве. И вот летом 1922 года новое несчастье тяжелым камнем падает на нашу семью. Отец заболевает сыпным тифом и, проболев месяц, умирает.

Брат, узнав о насчастье, приехал в Елисаветград и забрал нас в Киев. Поздней осеною, также в 1922 году, одна сестра заболевает брюшным тифом и умирает от осложнения - воспаления легких. Мама, не перенесши такого удара, умирает от паралича. Я осталась с одной сестрой и с женатым братом. Оставшись без средств, я начинаю искать работу. Брат не допускает мысли, чтоб я это сделала, - только учиться и учиться.

В 1924 году я была в цирке. Видела наездников. Вспомнив, что я когда-тоумела прекрасно джигитовать, с места в карьер срываюсь с места и лечу к директору цирка с просьбой, чтоб он меня принял в цирк наездницей. Он соглашается, но узнав, что у меня нет костюмов, нет коня, предлагает мне месяц работать бесплатно с тем условием, что костюмы он сам мне даст. Коня же взять из цирковой конюшни. Не имея другого выхода, я соглашаюсь на это условие. В цирке я работала с 1924 по 1928 год. Тяжелая, напряженная работа подломила мои силы, и я ушла из цирка с расширенным сердцем и острым малокровием.

В 1928 году пошла работать на производство - на стекольный завод. Работа неквалифицированная. Заработок очень небольшой. Обучаясь три месяца на металлообрабатывающем заводе, получаю квалификацию - фрезеровщица 5-го разряда.

Работаю и по сегодняшний день. Работа очень интересная, живая, увлекательная. Дело приходится иметь со станками, моторами, валами, пасами. Но работаю я машинально. Не знаю, чем объяснить. Стоит мне только положить и заштановать в станок болванку и пустить станок на самоход, как мной овладевает какая-то одеревенелость, тупость. Кажется, что всё надоело, и все люди, окружающие меня, кажутся какими-то механическими истуканами, заводными куклами.

Вне заводской моя жизнь делается ещё хуже, она начинает мне ещё больше надоедать. Прихожу домой - не с кем слово молвить, сестра утром учится в институте, вечером работает, брат живет отдельно. Далеко. Подруг у меня очень мало. Есть масса знакомых, но что толку в них. Ведь нет у меня искоеннего друга, с которым я бы могла делиться чувствами. А самой всё переносить - очень и очень тяжело. Быть одинокой и никем не понятой и не иметь возможности поговорить с живой человеческой душой, которая отзывчиво отнеслась бы к моим тяжелым чувствам, - лучше умереть. Я временами думаю о смерти. Я часто выдвигаю ящик письменного стола и вынимаю браунинг, подаренный мне за "геройский подвиг", глажу его холодный блестящий ствол. Мысли о смерти часто меня навещают, но какая-то невообразимая сила заставляет меня отказаться от этой мысли.

Тов. Зощенко! Я лишь теперь задам вам вопрос, на который с нетерпением буду ждать вашего ответа. Скажите мне (если знаете), почему сейчас, в 1931 году, когда Советское государство окрепло, все люди живы, резвы, вск жаждут жить, увлечены интересной работой, ударничеством, соцсоревнованием, темпами строительства, - я не могу, физически не могу чувствовать этот пульс жизни страны. Мне кажется, что всё заглохло, и только далекими отголосками раздаются удары пульса.

Вы, т. Зощенко, себе представить не можете, до каких зелёных чёртиков мне всё надоело. Прихожу домой и сажусь писать свои "откровенные мысли", а когда их потом читаю, меня начинает тошнить, оттого что каждый день пишу одно и то же.

А ведь иначе не могу. У меня одна тема: "Надоело всё до смерти", "С жизнью покончить - самое благое дело". Но никак не могу приставить дуло револьвера к виску. Как только это сделаю, во мне пробуждается жажда жизни, которая сейчас же исчезает, как только спущу руку с оружием.

Вы скажете: "Нет силы воли". Вы правы, бесконечно правы. У меня была сила воли. Была. Не знаю, где я её потеряла. Возможно, что эта сила погибла от всех моих переживаний.

Тов. Зощенко! У меня к вам просьба. Большая просьба. Ответьте мне. Что мне делать? Как мне выбраться из этого воображаемого болота, в котором я захлёбываюсь? Ведь это болото гораздо хуже топкого.

Сама я не имею сил выбраться. Помогите мне. Прошу.

Ответа жду с нетерпением". (Конец отрывка)  1933

*  *  *

Ю.Н. Тынянов:

"Смерть Вазир-Мухтара  (Вступление)

Взгляни на лик холодный сей,
Взгляни: в нем жизни нет;
Но как на нем былых страстей
Ещё заметен след!

Так ярый ток, оледенев,
Над бездною висит,
Утратив прежний грозный рёв,
Храня движенья вид. - Евгений Баратынский

На очень холодной площади в декабре месяце тысяча восемьсот двадцать пятого года (подавление восстания Декабристов) перестали существовать люди двадцатых годов с их прыгающей походкой. Время вдруг переломилось; раздался хруст костей у Михайловского манежа - восставшие бежали по телам товарищей - это пытали время, был "большой застенок" (так говорили в эпоху Петра).

Лица удивительной немоты появились сразу, тут же на площади, лица, тянущиеся лосинами щек, готовые лопнуть жилами. Жилы были жандармскими кантами северной небесной голубизны, и остзейская немота Бенкендорфа (главного жандарма при Николашке 1-м) стала небом Петербурга.

Тогда начали мерить числом и мерой, судить порхающих отцов; отцы были осуждены на казнь и бесславную жизнь.

Случайный путешественник-француз, пораженный устройством русского механизма, писал о нем: "империя каталогов", и добавлял: "блестящих".

Отцы пригнулись, дети зашевелились, отцы стали бояться детей, уважать их, зиаскивать. У них были по ночам угрызения, тяжелые всхлипы. Они называли это "совестью" и "воспоминанием".

И были пустоты.

За пустотами мало кто разглядел, что кровь отлила от порхающих, как шпага ломких, отцов, что кровь века переместилась.

Дети были моложе отцов всего на два, на три года. Руками рабов и завоеванных пленных, суетясь, дорожась (но не прыгая), они завинтили пустой Бенкендорфов механизм и пустили винт фабрикой и заводом. В тридцатых годах запахло Америкой, ост-индским дымом.

Дуло два ветра: на восток и на запад, и оба несли с собою: соль и смерть отцам и деньги - детям.

Чем была политика для отцов?

"Что такое тайное общество? Мы ходили в Париже к девчонкам, здесь пойдем на Медведя," - так говорил декабрист Лунин.

Он не был легкомыслен, он дразнил потом Николая (1-го) из Сибири письмами и проектами, написанными издевательски ясным почерком; тростью он дразнил медведя - он был лёгок.

Бунт и женщины были сладострастием стихов и даже слов обыденного разговора. Отсюда же шла и смерть, от бунта и женщин.

Людей, умиравших ранее своего века, смерть застигала внезапно, как любовь, как дождь.

"Он схватил за руку испуганного доктора и просил настоятельно помощи, громко требуя и крича на него: "Да понимаешь ли, мой друг, что я жить хочу, жить хочу!"

Так умирал Ермолов, законсервированный Николаем в банку полководец двадцатых годов.

И врач, сдавленный его рукой, упал в обморок.

Они узнавали друг друга потом в толпе тридцатых годов, люди двадцатых, - у них был такой "масонский знак", взгляд такой и в особенности усмешка, которой другие не понимали. Усмешка была почти детская.

Кругом они слышали другие слова, они всеми силами бились над таким словом, как "камер-юнкер" или "аренда", и тоже их не понимали. Они жизнью расплачивались иногда за незнакомство со словарем своих детей и младших братьев. Легко умирать зв "девчонок" или за "тайное общество", а за "камер-юнкера" (унизительный мелкий придворный чин, которым подонок Николашка 1-й Палкин "наградил" Пушкина незадолго до его смерти на дуэли с пидором Дантесом, провокационно ухаживавшим за женой Пушкина) лечь тяжелее.

Людям двадцатых годов досталась тяжелая смерть, потому что век умер раньше их.

У них было в тридцатых годах верное чутьё, когда человеку умереть. Они, как псы, выбирали для смерти угол поудобнее. И уже не требовали перед смертью ни любви, ни дружбы.

Что дружба? Что любовь?

Дружбу они обронили где-то в предыдущем десятилетии, и от неё осталась только привычка писать письма да ходатайствовать за виноватых (перед самодержавием) друзей - кстати, тогда виноватых было много. Они писали друг другу длинные сентиментальные письма и обманывали друг друга, как раньше обманывали женщин.

Над женщинами в двадцатых годах шутили и вовсе не делали тайн из любви. Иногда только дрались или умирали с таким видом, как будто говорили: "Завтра побывать у Истоминой" (балерины). Был такой термин у эпохи: "сердца раны". Кстати, он вовсе не препятствовал бракам по расчёту.

В тридцатых годах поэты стали писать глупым красавицам. У женщин появились пышные подвязки. Разврат с девчонками двадцатых годов оказался добросовестным и ребяческим (цитата из Лермонтова "Печально я гляжу..."), тайные общества тайные общества показались "сотней прапорщиков" (т.е. Декабристы).

Благо было тем, кто псами лёг в двадцатые годы, молодыми и гордыми псами, со звонкими рыжими баками!

Как страшна была жизнь превращаемых, жизнь тех из двадцатых годов, у которых перемещалась кровь!

Они чувствовали на себе опыты, направляемые чужой рукой, пальцы которой не дрогнут.

Время бродило.

Всегда в крови бродит время, у каждого периода есть свой вид брожения.

Было в двадцатых годах винное брожение - Пушкин.

Грибоедов был уксусным брожением.
А там - с Лермонтова идет по слову и крови гнилостное брожение, как звон гитары.

Запах самых тонких духов закрепляется на разложении, на отбросе (амбра - отброс морского животного), и самый тонкий запах ближе всего к вони.

Вот - уже в наши дни поэты забыли даже о духах и продают самые отбросы за благоухание.

В этот день я отодвинул рукой запах духов и отбросов. Старый азиатский уксус лежит в моих венах, и кровь пробирается медленно, как бы сквозь пустоты разоренных империй.

Человек небольшого роста, желтый и чопорный, занимает моё воображение.

Он лежит неподвижно, глаза его блестят со сна.

Он протянул руку за очками, к столику.

Он не думает, не говорит.

Ещё ничего не решено." (Конец отрывка) 1927

*  *  *

Я перепостировал эти два отрывка, чтобы показать, как совершенно разные люди, в разные эпохи и в разных жизненных ситуациях ощущают изменение общественного климата, в котором они живут, в направлении "закручивания гаек" олигархами и бюрократами. В первом отрывке - это установление бюрократической самодержавной деспотии подонка Джугашвили-сталина, жестоко перечеркнувшей надежды коммунистов на светлое социалистическое будущее, за которое они сражались в Гражданскую войну против сил реакции и иностранных  интервентов; а во втором - установление режима тоталитарного надзора и репрессий Николашкой 1-м Палкиным в отношении привилегированного класса дворянства после подавления восстания Декабристов.

Оба писателя - и Зощенко, и Тынянов - написали эти произведения как раз тогда, когда сталинский реакционный разворот от социализма к бюрократической деспотии стал для них очевиден. В перепостированных отрывках хорошо чувствуется, что устанавливаемый властью "порядок"  удушает людей, губит их жизни. Это - кладбищенский "порядок" произвола бюрократии, враждебный всему живому.

С точки зрения бихевиоризма ясно, что главные инструменты бюрократии - запреты, запугивание и наказания, будучи отрицательным подкреплением, не дают желаемых результатов, даже если они "успешны" с точки зрения власти. Результатом всегда является стремление всех и каждого избежать наказаний хитростью, лицемерием, раболепием и обманом. В результате бюрократическое государство существует с "двойной бухгалтерией" официальных фикций и тайных реалий. Такое государство - колосс на глиняных ногах.

Исправить это пагубное положение можно лишь признанием реальности, как бы плоха она ни была, и отказом от официальной лжи. А затем применить правильные, бихевиористские методы управления обществом - при помощи положительного подкрепления (вознаграждения и поощрения) полезной созидательной деятельности. Без революции это сделать почти невозможно, потому что олигархи и бюрократы цепляются всеми когтями и зубами за власть и привилегии. Революция - конкретно социалистическая - это оздоровление и укрепление общества и государства от накопившейся гнили и заразы.

Кто же может навести порядок по-настоящему? Кто может быть настоящим гарантом Конституции? Ну конечно, не ничтожный пустобрёх и лицемер Иудушка КаПутин, который всегда говорит одно, а делает как раз противоположное. Идёт война проклятого Запада против России, гибнут люди - и солдаты, и гражданские, а Иудушка КаПутин как ни в чём не бывало продолжает качать этому Западу (!!!) через Украину (но не через Белоруссию!!!) нефть и газ, причём в феврале больше, чем в какой бы то ни было месяц, начиная с ноября 2022 года (см. https://svpressa.ru/economy/news/407194/ ). Что за чудеса? Ясно и ежу, что это - коррупционная схема с участием бандерофашистов. Вывод изо всей мерзости тридцати лет существования антисоветских режимов на развалинах СССР тоже ясен: гарантом Конституции может быть только народ, всегда готовый защищать свои гражданские права от произвола власти:


А при сохранении буржуйско-бюрократического режима общество и государство неизбежно слабеют и дряхлеют. Люди, приученные терпеть произвол власти, инфантилизуются, превращаются в бесправных верноподданных и утрачивают способность быть гражданами - защитниками справедливости, прав человека и демократии, отчего власть над ними становится лёгкой добычей авантюристов, демагогов и иностранных захватчиков. Это - традиционная беда России: сперва пережитки царского самодержавия столкнули Россию в кошмар сталинщины, а этот кошмар в свою очередь породил антикоммунистические фашистские режимы - Ельцина в России, бандерофашистов - на Украине, русофобские нацистские режимы в прибалтийских вымиратах и феодальные восточные деспотии в Средней Азии и Закавказье. Привычка - это первая и последняя натура народов. Изменить её можно только бихевиористской оперантной социальной инженерией.

Прозападная либерастская демагогия причинила страшный вред России, дискредитировав само понятие демократии и этим сделав слишком многих "дорогих россиян" лёгкой добычей лживой сталинистской тоталитарной пропаганды. Хуже того, либерастская дискредитация демократии западными буржуйскими демагогами поразила весь мир, в первую очередь - якобы "демократический" Запад. Это помогает глобалистской закулисе осуществлять её давние планы установления глобальной тоталитарной фашистской диктатуры - корпоративно-бюрократического мирового полицейского государства. На эту тему я скоро начну выкладывать перевод на русский одного очень любопытного документа.

.

вторник, 20 декабря 2022 г.

ТЫНЯНОВ "КЮХЛЯ" - ВОССТАНИЕ ДЕКАБРИСТОВ 2

Юрий Тынянов

КЮХЛЯ

"XIII

Там, где стоит Николай, неладно: мастеровые, мещане и работники швыряются камнями с лесов Исаакиевской церкви, пули московцев тоже долетают до Николая – они знают, где он стоит. Надо перебираться в другое место, под прикрытие к Мишелю; нагибая голову, Николай проезжает к семеновцам. Мишель вполне чувствует свое значение. Он ощущает прилив военного самодовольства.

– Разреши, я с ними сам переговорю. Мне передавали, что офицеры Экипажа хотят со мной переговорить. Николай косится на брата. Самодовольство Мишеля ему неприятно.

– Сколько уже парламентариев посылали, – говорит он и машет рукой. – Митрополит, и тот не помог.

– Да, но мне через митрополита передавали, – возражает Мишель.

Как в детстве, братья состязаются друг с другом. Мишель никак не хочет уступить Николаю.

– Делай как знаешь, – сухо отвечает Николай.

Мишель проезжает к Гвардейскому экипажу; рядом с ним свитский генерал. Черный султан Мишеля прыгает; он сдерживает лошадь. Уже перед самым фасом каре он вдруг понимает, что ехать на переговоры действительно не следовало. Передние ряды притихли; несколько седых солдат смотрят на него исподлобья. На солдат, по-видимому, надежда плохая, и нужно разговаривать с офицерами. Он любезно спрашивает у Миши:

– Можно мне говорить с войском? Миша дожимает плечами.

– Вот что, братцы, – Мишель говорит громко, от чего слова теряют всякую выразительность, – брат Константин отрекся от престола. Вам теперь нет никакой причины отказываться от присяги Николаю Павловичу.

Мишель прикладывает руку к груди:

– Умоляю вас возвратиться в казармы.

– Подавайте его сюда, Константина! – крикнул приземистый матрос (это был Куроптев, он стоял на проулке, вместе с Дорофеевым, рядом с Вильгельмом).

– Подавайте его сюда! – закричали в рядах.

В самой середине, в проулке, идет тихий разговор, там совершается тихо какое-то движение. Мишель начинает следить украдкой за этими людьми. Худой и длинный человек скидывает с себя шинель и роняет ее на снег, как бы не замечая этого. Он в черном фраке, а в руках у него пистолет. Рядом с ним человек в бекеше, плотный, русый, со спокойными, ясными глазами, с румянцем во всю щеку.

Мишель пытается что-то крикнуть солдатам, но в это время солдаты начинают кричать:

– Ура конституции!

И покрывают его голос. И в это же время Пущин говорит несколько смущенно Вильгельму:

– Voulez vous faire descendre Michel? Он слегка потупил взгляд, не смотрит на Вильгельма, косит в сторону.

И Вильгельм отвечает еле слышно!

– Oui, Jeannot [Да, Жанно (франц.)].

Он незаметно выдвигается вперед. Взгляд Мишеля опять падает на худого, долговязого человека. Как будто он раньше где-то видел этого урода, лицо какое-то знакомое.

Саша Одоевский говорит Вильгельму:

– Есть ли у тебя довольно пороху на полке?

Он смотрит на свой длинный пистолет, который крепко зажат в длинных пальцах Вильгельма.

– Есть довольно, – отвечает беззвучно Вильгельм.

("Что за черт, длинный целится. В генерала рядом, Ускакать, ускакать сейчас же". – Мишель делает знак генералу и с ужасом видит, как черное дуло пистолета ползет вправо и смотрит ему в глаза.) В проулке тихий разговор:

– Я близорук. Который Мишель?

– С черным султаном, – отвечает Александр Бестужев.

Дорофеев, который стоит слева, трогает осторожно за рукав Вильгельма и качает головой:

– Пожалейте себя, барин.

Вильгельм улыбается Дорофееву, не глядя на него, и отвечает шепотом, так что тот не слышит:

– Милый, всем умирать. И целится в черный султан.

Курок спущен, но вместо выстрела – какой-то щелкающий звук. Лошади Мишеля и генерала танцуют на месте, поворачиваются, скачут прочь. Вильгельм растерянно смотрит на пистолет, потом на удаляющийся черный султан. Он стреляет вниз. Щелканье.

– Что за проклятие?

Он поднимает глаза на Пущина. Он не понимает. У него чувство почти физической боли, – как будто он замахнулся камнем, а камень сорвался, упал и руке больно от размаха. Кто-то накидывает на него сзади шинель – Дорофеев. Ему жарко, рыдания душат его. Он скидывает шинель. Он прикладывает левую ледяную руку к огневому лбу. (В правой крепко зажат пистолет.) Пущин говорит Дорофееву и Куроптеву с сожалением:

– Эх, ребята, скорее бы дело кончили.

И туман, туман перед глазами. Он, качаясь, смотрит в землю, достает из кармана платок левой рукой (правая как неживая, в ней пистолет) и прикладывает платок к голове. Эх, обвязать бы голову. И Вильгельм вскидывает глаза. Перед фасом каре белый султан. Кругом голоса:

– Воинов, генерал Воинов.

(Воинов пробрался-таки поговорить с Экипажем.)

– Который Воинов? – с усилием спрашивает Вильгельм.

– В белом султане, – отвечает ему чей-то странный в тумане голос, – в генеральском мундире. Другой спокойный голос рядом говорит:

– Давайте пистолет, порох насыпать нужно, у вас порох смок.

Вильгельм видит, как Каховской сыплет ему на полку пистолета порох, и говорит учтиво:

– Merci.

С трудом сознавая себя, он выходит из рядов и целит в белый султан, который отчетливее выступает в наступающих сумерках, чем черный Мишелев.

Порох на полке вспыхивает, но выстрела нет. Осечка.

С ужасом – судьба! судьба! – он стреляет, не чувствуя пальцев, еще раз. Осечка.

Он шатается; его берут под руки – он не видит кто. На него набрасывают шинель и выводят из рядов Экипажа. Шинель тяжелая, и он сбрасывает ее; становится на минуту холодно. И опять кто-то набрасывает на него шинель. И опять он роняет ее на снег. Он оборачивается. Сзади стоят Пущин, Саша, Каховской.

– Эх, – говорит Пущин брезгливо, – три раза осекся.

Саша смотрит на Вильгельма с сожалением, и Вильгельм улыбается на миг бледной улыбкой. Все, все решительно на него смотрят с укоризной.

"Ну что ж, пусть". – Вильгельм проходит несколько шагов.

А перед Вильгельмом странная фигура. Якубович вытянулся, высоко подняв обнаженную шпагу. На шпаге болтается привязанный носовой платок. Якубович застыл со своей шпагой перед Вильгельмом. Потом быстро, как бы опомнившись, он опускает шпагу, срывает носовой платок и густо краснеет.

– Это маскарад, – бормочет он. – Я вызвался быть парламентером.

Вильгельм смотрит на него почти спокойно.

– Держитесь, – говорит хрипло Якубович и сдвигает значительно брови. – Вас жестоко боятся. И он уходит прямыми шагами с площади, держа в руке обнаженную шпагу.

Медленно проходит наваждение. В горле сухо. Он берет левой рукой горсть снега и жадно ест его. Как приятно и как холодно. Он снова ест снег. И туман проясняется немного. Он оглядывается. Он видит, как мчится от московцев какой-то генерал, свист и крик летят генералу вдогонку. На скаку генерал вынимает из шляпы свой султан и машет им для чего-то в воздухе. Вильгельм протирает глаза. Все опять ясно, ноги опять легкие, каждый мускул снова часть целого, центр которого вне Вильгельма. И первое, что он снова ясно и отчетливо видит: правительственные полки, стоящие напротив, расступились на две стороны и между ними с разверстыми зевами орудий, тускло освещаемых сумерками, стоит батарея.

И наступает на миг тишина, серая, прозрачная.

XIV

Батарею гвардейской артиллерийской бригады привел на площадь генерал Сухозанет. Ее поставили поперек Адмиралтейской площади; правый фланг батареи дулами обращен к Сенату, левый – к Невскому – два орудия могут палить вдоль проспекта.

Зарядов же для пушек нет, их не взяли. Еще мчится адъютант хоть за несколькими зарядами в лабораторию, а Сухозанет уж командует:

– Батарея! Орудия заряжай, с зарядом – жай!

Он пугает толпу. Но толпа стоит неподвижно и смеется. Московцы стреляют, кроют батальонным огнем, и стоят, как в землю вросшие, лейб-гренадеры и Экипаж. А зарядов нет.

Генерал Сухозанет догоняет Николая, бесцельно разъезжающего, и говорит:

– Ваше высочество, прикажите пушкам очистить Петровскую площадь. Ему отчаянно хочется выслужиться: его перегнали в этот день. Он запоздал. Николай, может быть, не знает, что зарядов нет. Заряды ведь скоро подвезут.

Но Николай останавливает коня, смотрит свирепо на генерала широко раскрытыми глазами, зубы его величества выбивают мелкую дробь, и, не сказав ни слова, оп отъезжает от генерала влево.

В порыве служебного усердия генерал Сухозанет забылся и назвал его "ваше высочество". Генерал в отчаянии. Он хватается за голову, медленно едет за царем. Выжидает, ловит его. Падают сумерки. Четвертый час на исходе.

А московцы стреляют, и стоит черным плотным каре Гвардейский экипаж. А четыре кавалерийские атаки отбиты с уроном, и лейб-гренадеры у бунтовщиков на правом фланге. И Николай видит: чернь одиночками, кучками, толпами перебегает на Петровскую площадь – к бунтовщикам. Если дело затянется до ночи – победа сомнительна. Кто знает, что выйдет, если вся чернь примкнет к бунтовщикам? Кто разберет, что на уме – хотя бы у тех же измайловцев? В Финляндском полку волнения. Он остановился на мосту, на Васильевском острове. Ночью дело темное.

К Николаю подъезжает генерал Толь:

– Государь, я думаю положить конец этому беспорядку, пустив в ход пушки.

Николай хмуро кивает головой Толю, как и в первый раз.

Ночью дело темное, ночью дело сомнительное. Генералу Сухозанету хочется отличиться. А зарядов привезли немного, раз, два и обчелся. Генерал не теряет надежды выслужиться. Он слышит, что говорит Толь, подъезжает к Николаю и, понизив голос, наклоняется к нему:

– Государь (так вернее), сумерки близки, силы бунтовщиков увеличиваются, темнота в этом положении опасна.

Николай молчит.

– А вы в своей артиллерии уверены? – спрашивает он хмуро и, не дожидаясь ответа: – Попробуйте еще раз переговорить.

Генерал Сухозанет едет к фронту московцев и кричит:

– Ребята, положите ружья, буду стрелять картечью. Свист и хохот летят ему в лицо.

Александр Бестужев кричит:

– Сухозанет, ты б кого-нибудь почище прислал! В генерала прицеливается молодой гвардеец. Сзади гвардейцу кричат:

– Не тронь этого холуя, он не стоит пули! И крик идет по площади:

– Ура, Константин!

– Ура, конституция!

Сухозанет, багровый от гнева, поворачивает коня. Вдогонку свист, улюлюканье. Все на него сегодня плюют – и эта солдатская сволочь и царь.

На скаку он выдергивает из своей шляпы султан и машет им в воздухе. (Это-то и было первым, что увидел Вильгельм, когда вышел из своего столбняка.) Это сигнал – первый залп.

Первый залп холостыми орудиями.

Московцы стоят, стоит экипаж лейб-гренадеров, толпа все гуще сжимается вокруг войск. Генерал Сухозанет получил от генерала Толя приказ: пальба орудиями по порядку.

XV

Первый выстрел.

Картечь поет визгливо – пи-у – и грохот: рассыпается; одни пули ударяют в мостовую и поднимают рикошетами снежный прах, другие с визгом проносятся над головами и попадают в людей, облепивших колонны Сената и крыши соседних домов, – шальные пули, – третьи – третьи косят фронт. Рассеивается пыль, в воздухе крики и стоны. Один крик в особенности страшен – похож на вой животного.

Войска стоят.

Ясный голос Оболенского:

– Пли!

И в ответ тонкому пению картечи – сухой разговор ружей. И опять тонкое пение – пи-у – и опять грохот – разбитые оконницы Сената звенят, пули уходят в камень, и штукатурка сыплется под ними.

Люди валятся кучами. Они падают, как снопы, и остаются лежать. И все-таки войска стоят, а в ответ пению шрапнели сухой ружейный разговор; но он уже отрывист – ружья заикаются – пальба неровная.

И в третий раз – тонкое пение и треск, и в ответ – отдельные сухие вскрики ружей: тра-та-та, как похоронный стук барабана. И в четвертый раз – ружья замолкают.

Со страшной, пронзительной ясностью Вильгельм видит все: как дрогнула передняя колонна и заметались матросы, как бросает старый матрос с изрытым оспой лицом ружье, как падает, точно поскользнувшись на льду, и остается лежать молодой матрос, – и вот главный толчок – и Вильгельма, тесня, проносит вперед бегущая толпа – мимо манежа, – а ноги спотыкаются о трупы и раненых. Вильгельм ощущает раз треск костей под ногами – и отдается толпе. На бегу он видит, как два солдата прячутся между выступами цоколя у манежа. Толпа проносит его мимо Саши – Саша стоит и снимает белый султан с шляпы – сейчас и его захлестнет.

– Саша! Саша!

Но Саша не слышит.

Картечь поет.

И Вильгельма охватывает ярость. Его толкают, его что-то несет на себе, как пылинку, а эта поющая дура-картечь расстреливает всех, как баранов. Унижение, унижение и злость, страха нет и в помине. Он крепко сжимает закостеневшей рукой пистолет.

– Стой! – кричит он диким голосом.

Визг картечи кроет его крик. Толпа метнула его в узкий двор – рядом с манежем. Все та же бешеная, ясная злость владеет Вильгельмом. Он ясно все сознает, он примечает малейшие мелочи – место, количество людей, есть ли у них оружие. Последний всплеск толпы вбрасывает во двор Мишу, брата. Он без шинели, ворот его мундира расстегнут, а брови сдвинуты с выражением недоумения. Вильгельм не рад брату – ему все равно. Он кричит:

– Стой!

И все покорно выпрямляются. Вильгельм командует в полутьме.

– Стройся!

И этот худой, высокий человек с перекошенным лицом, сжимающий в руке длинный пистолет, приобретает власть над людьми. Его голоса слушаются. Он строит людей в шеренги, и солдаты, нахмуря лица, идут за ним.

Подходит Миша и говорит Вильгельму:

– Уходи. – Больше не может и только шевелит губами, с ужасом смотря на брата. Вильгельм властно отстраняет его рукой. Час Вильгельма пробил – и он хозяин этого часа. Потом он расплатится.

– В штыки!

Он выводит людей из ворот на улицу, он поведет их в штыки – на врагов, на картечь.

– Нельзя, – говорит ему спокойно приземистый матрос, – куда людей ведете? Ведь в нас пушками жарят.

Вильгельм узнает Куроптева.

И в ответ пение картечи, ненавистный тонкий визг, и через мгновение трещащий разрыв пуль. Вильгельм стоит опустив голову, сжимая в руке пистолет. Все легли. Он один стоит.

Куроптев ему снизу шепчет: "Ложитесь", – и Вильгельм послушно ложится.

Они проползают несколько шагов, и Куроптев говорит ему:

– Теперь на середину ползем.

Исаакиевская площадь во мраке. И Вильгельм слушается Куроптева. Они доползают до середины площади. И в это время с Вильгельмом происходит непонятная перемена – острота сознания остается, но злости уже нет, а есть только тонкая осторожность, сумасшедшая хитрость преследуемого зверя. Сейчас надо пройти мимо семеновцев. Он все примечает по-прежнему. Он осознает в один миг, что он без шинели, в одном фраке, и что в руке его по-прежнему зажат пистолет, а они должны лицом к лицу пройти сейчас мимо семеновцев. И он, наклоняясь, беззвучно роняет пистолет в снег. Рука онемела и неохотно его выпускает: за день пистолет сросся с рукой. И они проходят мимо семеновцев.

В полумраке два солдата провожают его взглядами исподлобья. Вильгельм идет прямо, не сгибаясь. Последнее, что он видит в полутьме, – это как офицеры Гвардейского экипажа подходят один за другим к командиру и сдаются ему.

Потом он идет легко, бодро, тело его пусто, и в пустой груди механически бьется разряженное до конца сердце. У Синего моста чья-то легкая фигура. Вильгельм догоняет Каховского. Они идут рядом. Вильгельм спрашивает его тихо:

– Где Одоевский, Рылеев, Пущин?

Каховской смотрит на него сбоку спокойными, неживыми глазами и не отвечает. И они расходятся в темноте.

Через полчаса – вечер. Зимний вечер 14 декабря, густой, темный, морозный. Вечер – ночь.

На площади – огни, дым, оклики часовых, пушки, обращенные жерлами во все стороны, кордонные цепи, патрули, ряды казацких копий, тусклый блеск обнаженных кавалергардских палашей, красный треск горящих дров, у которых греются солдаты, ружья, сложенные в пирамиды.

Ночь.

Простреленные стены, выбитые рамы во всей Галерной улице, шепот и тихая возня в первых этажах окрестных домов, приклады, бьющие по телу, тихий, проглоченный стон арестуемых.

Ночь.

Забрызганные веерообразно кровью стены Сената, трупы. Кучи, одиночки, черные и окровавленные. Возы, покрытые рогожами, с которых каплет кровь. На Неве – от Исаакиевского моста до Академии художеств – тихая возня: в узкие проруби спускают трупы. Слышны иногда среди трупов стоны – вместе с трупами толкают в узкие проруби раненых. Тихая возня и шарканье; полицейские раздевают мертвецов и раненых, срывают с них перстни, шарят в карманах.

Мертвецы и раненые прирастут ко льду. Зимой будут рубить здесь лед, и в прозрачных, синеватых льдинах будут находить человеческие головы, руки и ноги.

Так до весны.

Весной лед уйдет к морю. И вода унесет мертвецов в море.

Петровская площадь как поле, взбороненное, вспаханное и брошенное. По ней бродят чужие люди, как темные птицы." (Конец отрывка повести)

Лист рукописи Пушкина с рисунками пятерых декабристов на виселице

.

понедельник, 19 декабря 2022 г.

ТЫНЯНОВ "КЮХЛЯ" - ВОССТАНИЕ ДЕКАБРИСТОВ-1

 

20 декабря 1943 года умер Юрий Тынянов - автор великолепных, занимательнейших исторических новелл и повестей. В них сатирически, но абсолютно правдиво изображена самая страшная болезнь России - дикий произвол антинародной самодержавной власти, который наводит отнюдь не порядок и дисциплину, а хаос, страх, коррупцию и безответственность. Скоро праздники - Новый Год и Рождество. У всех будет свободное время. Советую хотя бы часть его провести с практической пользой и эстетическим наслаждением, читая Тынянова. Это чтение даст правильное и более глубокое понимание царящего ныне в России реакционного олигархо-бюрократического безобразия.

Начните с того, что покороче - с "Подпоручика Киже" (о Павле 1-м), затем примитесь за то, что подлиннее - "Малолетнего Витушишникова" (о Николае 1-м) и "Восковую персону" (о Петре 1-м). Если после этого останется время, примитесь за длинные повести - "Смерть Вазир-Мухтара" (о Грибоедове) или за самую первую повесть Тынянова - "Кюхля" о поэте и декабристе Вильгельме Кюхельбекере. Эта повесть начинается довольно вяло и скучно с описания детства Кюхельбекера, и поэтому я перепостирую здесь отрывок из её середины - о восстании декабристов 14 (26) декабря 1825 года на Сенатской площади в Петербурге (Ленинграде).


* * *

Юрий Тынянов

КЮХЛЯ

"IX

В атаку на мятежников ведет конногвардейцев эскадронами генерал Орлов. Приказ: врезаться и изрубить на месте. Не подкованные на острые шипы лошади скользят по обледенелой мостовой, падают. Перебегают в толпе темные фигуры к складу материалов и обратно, нагибаются за каменьями, и, размахивая руками, командует толпой человек в белом плюмаже и тот, маленький, черный. Московцы палят. Из толпы летят в конногвардейцев поленья и камни. У конногвардейцев не отпущены палаши. Вильгельм видит, как хватается дивизионный командир рукой за грудь. Он ранен. Звук шаркающих по льду подков, тяжелый и глухой стук падающих конских тел, и конногвардейцы поворачивают лошадей. Молодой конногвардеец смешно, как вешалка, летит головой вниз. Вдали крики, ругань, мелкий, раздельный в каждом звуке шум удаляющихся копыт.

 – Братцы, в людей не стреляйте, цельте в лошадей! – это кричит Саша.

 – Да, да, – кивает головой Вильгельм, – цельте, братцы, лошадям в морды – жалко людей. – Он улыбается.

 – Мыслимое ли это дело, – ворчит старый седой гвардеец, – зря патроны тратить. Лошадям в морду, С лошадями не воевать.

Атака отбита.

И начинается безмолвное стояние – стояние, несмотря на беготню, безмолвное, хотя в воздухе крики и редкая команда. Потому что теперь решают морозные, обледенелые площади, а не воля отдельных людей.

X

Николай без свиты, в одном мундире, с лентой через плечо, не замечая холода, выбежал из дворца. Толпа шумела, но Николай не знал, что народ на Разводной площади – это только брызги от человеческой реки, которая безостановочно течет на Адмиралтейскую, Исаакиевскую и Петровскую.

Лицо у Николая было серое, может быть от холода. Он выпячивал грудь и зорко глядел по сторонам. Смотр начался. Он прислушался. В одной кучке кричали:

 – Константина сюда!

Николай повернулся и посмотрел с тоской на двух придворных, которые стояли близ него; Бенкендорф протянул ему какую-то бумагу, и он понял: надо прочесть манифест. Он сделал знак рукой и начал читать тихим, протяжным голосом. Стоявшие вблизи стихли и стали было прислушиваться, но Николай читал монотонно, манифест был длинный, площадь продолжала гудеть, и его никто не слышал.

Пьяный подьячий к нему протеснился и пытался лобызнуть руку. Положение становилось затруднительным. Так прошло с четверть часа. Николай стоял и смотрел на толпу, а толпа смотрела на него. Она к нему постепенно привыкала, и он начинал чувствовать себя, как надоевший актер, который знает, что надоел. Бенкендорф склонился к нему:

 – Ваше величество, прикажите разойтись.

Николай пожал плечами. Издали сквозь гудение толпы шел с Миллионной отрывистый и броский шум марширующего войска. Он посмотрел на толпу, потом на Бенкендорфа.

 – Разойдитесь, – сказал он негромко, скорее в кучу придворных, чем в толпу.

Никто его не слушал. Пьяный подьячий, умиленно сложив руки, лепетал:

 – Как же можно? Мы, слава богу, ваше величество, понимаем... Ручку извольте...

В это время Николай увидел – по Большой Миллионной идет батальон, и приосанился. Преображенцы подошли к дворцу и выстроились.

 – Здорово, молодцы! – сказал он не очень уверенно ("ответят или не ответят?").

 – Здравия желаем, ваше величество, – негромко ответили преображенцы, и Николай заметил, что отвечают не все. Он приказал командиру:

 – Левым плечом вперед.

Подбежал Милорадович. Ворот шинели его был наполовину оторван, мундир полурасстегнут, под глазами синяк, а горбатый нос распух. Милорадович спокойно завтракал у своей танцовщицы, когда прибежали доложить ему о восстании. Для генерал-губернатора столицы такое сообщение не оказалось чрезмерно поздним, ибо он и совсем мог пропустить все восстание, сидя у хорошенькой Телешовой. Он поскакал на Петровскую площадь, где толпилась чернь, и грозно закричал:

 – По домам!

Его стащили с лошади, избили, а двое солдат проволокли генерала за ворот до угла Главного штаба и там бросили. Увидев Николая, он подбежал к нему. Он скинул перед царем изорванную шинель и остался в одном мундире, с синей лентой через плечо. Он закричал Николаю:

 – Нужно сейчас же стрелять!

Поглядел на свой полурасстегнутый мундир, торопливо, трясущимися по-стариковски пальцами застегнулся и пробормотал жалобно:

 – Посмотрите, ваше величество, в какое состояние они меня привели.

Николай, стиснув зубы, смотрел на него. Вот кто хотел лишить его престола. Вот он как теперь говорит, диктатор, у которого шестьдесят тысяч солдат в кармане. Он шагнул к Милорадовичу:

 – Вы, как генерал-губернатор столицы, за все мне сполна ответите. Идите на площадь.

Милорадович опустил голову.

 – Живо, – сказал Николай, глядя с омерзением в разбитое лицо.

Милорадович растерянно отдал честь и, пошатываясь, пошел прочь.

Рота двинулась, тесня медленно расступающуюся толпу, солдаты шли нахмурясь. Так они обогнули угол Главного штаба. У самого угла Николай заметил странного человека в мундире Генерального штаба, который стоял в стороне от толпы, а завидя Николая, круто повернулся. По сутулой спине Николай признал его. "Полковник Трубецкой... Странно".

Встречный адъютант, увидя царя пешком, соскочил с седла и подвел ему лошадь. У Николая была теперь рота преображенцев и лошадь. А у мятежников Московский полк. Миновав Гороховую, он остановил роту на углу у крыльца Лобановского дома, у львов. Дальше идти рискованно – по прямой диагонали через улицу и площадь стоят московцы. Кругом кишит пестрая, непочтительная, едва ли не враждебная толпа. Он уловил косые взгляды, притворно-равнодушные. На лесах Исаакиевской церкви тоже чернь, мастеровые там отдирают для чего-то драницы от лесов и тащат каменья. Значит, и чернь взбунтовалась. Впереди, на площади, крики: –

Ура! – Константин!

Выстрел, другой, третий. Ему внезапно становится холодно. Он замечает, что на нем нет шинели. В это время подходит к нему очень высокий офицер, с черной повязкой на лбу, неприятными глазами, черноусый. Руку он держит за бортом сюртука. Николай всматривается: по форме офицер – Нижегородского драгунского полка.

 – Что вам угодно? – Николай смотрит выжидательно на изжелта-смуглое лицо.

 – Я был с ними, – глухо говорит офицер, – но, услышав, что они за Константина, бросил их и явился к вам.

Николай протягивает ему руку:

 – Спасибо, вы ваш долг знаете.

Черные глаза на него неприятно действуют, и ему хочется задобрить этого офицера.

 – Государь, предлагаю вести переговоры с Московским полком. – И офицер снова закладывает руку за борт сюртука.

Николай делает вежливое лицо:

 – Буду благодарен. Пора действительно прекратить недоразумение.

А рука за бортом сюртука дрожит. Николай, замечая это, слегка осаживает лошадь. И Якубович круто поворачивается и исчезает. Какой подозрительный человек, как все кругом неверно! А к ногам лошади падает кирпич, и лошадь встает на дыбы: молодой каменщик стоит на лесах, еще подавшись корпусом вперед. Николай пригибается к седлу, дергает сильно за повод и скачет к Адмиралтейской площади. Его догоняет адъютант:

 – Ваше величество, генерал Милорадович убит. Генерала Воинова чернь избила поленьями.

Николай пожимает плечами и поворачивает коня. Он подзывает Адлерберга и говорит ему тихо:

 – Что делать, генерал, с дворцом? Дворец без прикрытия.

 – Я приготовил, государь, загородные экипажи и в крайности препровожу их величества под прикрытием кавалергардов в Царское Село.

С площади опять доносится пальба. Подъезжает Толь, только что прибывший из Неннааля. (Мишель обогнал его.) Толь держится в седле крепко и хмурится:

 – Государь, вторая кавалерийская атака отбита. Я послал за артиллерией.

Видя пустые глаза Николая, он с секунду думает и потом решается:

 – Государь, дозвольте распорядиться артиллерией.

Николай кивает, не вслушиваясь. Что с дворцом?

Адлерберг подсказывает ему на ухо:

 – Ваше величество, идите с ротою ко дворцу.

И он послушно командует. У Главного штаба он слышит необычайный шум с Разводной площади. Тревожно приподымаясь в седле, вглядывается: к самому дворцу от Миллионной бежит густая, беспорядочная толпа лейб- гренадеров с ружьями наперевес. Впереди всех молодой кривоногий офицер с обнаженной шпагой. Вот их пропускают в дворцовый двор. Вот они скрываются во дворе. Сердце у Николая бьется гулко под тонким мундиром. Заняли дворец, кончено. Так проходит несколько минут. Но толпа гренадеров опять показывается в воротах. Гренадеры приближаются. Впереди всех кривоногий маленький офицер. Николай видит первые ряды, различает седую щетину на небритых щеках старых солдат, расстегнутую амуницию, отчетливо видит теперь красное, возбужденное лицо маленького офицера и ничего не понимает. Куда они идут? Почему они бросили дворец? Гренадеры поравнялись с Николаем.

 – Здорово! Молчание.

 – Стой! Молчание.

Молодой веселый офицер проходит мимо, не отдавая чести.

 – Куда вы, поручик?

 – Мы к московцам, – отвечает весело поручик. Николай теряется и вдруг с ужасом сам слышит, как механически говорит поручику:

 – Тогда вам на Петровскую площадь, – и машет рукой к Сенату.

Поручик смеется:

 – Мы туда и идем.

(Позор, позор, сейчас же врезаться в гренадеров.) А гренадеров уже пропускают его солдаты. Несколько солдат задевают, проходя мимо, его шпоры, Николай принимает непроницаемый вид и командует своим сбитым с толку солдатам:

 – Пропустить.

Четыре восставшие роты лейб-гренадеров идут на Петровскую площадь.

XI

Медленно стягиваются войска Николая, исподволь запирают они Петровскую площадь. Прошла конная гвардия – из казарм, что на Адмиралтейской площади.

Мишель, который, подобно Вильгельму, трясся в санях по скованным гололедицей улицам от артиллерийских казарм в Таврическом дворце к преображенцам и далее к тем же московцам, – привел остальные три роты московцев, и их построили против Адмиралтейства. Подходят семеновцы, и Мишеля высылают к ним навстречу. Семеновцев ставят по левую сторону Исаакиевской церкви, прямо против Гвардейского экипажа, на кучи мраморного щебня. Второй батальон преображенцев и три роты первого соединяются на правом фланге с конными лейб-гвардейцами и стоят лицом к Сенату. Павловский полк занимает Галерную улицу. А московцы стреляют, и стоит черным плотным каре Гвардейский экипаж. И лейб-гренадеры у бунтовщиков на правом фланге. Но кто понимает что-нибудь в этом странном, колеблющемся стоянии площадей?

Рылеев – он не мог вынести шума, потому что за шумом услышал тишину весов, на которых стоят две чашки, и ушел с площади, опустив голову.

Генерал Толь, который послал за артиллерией, – он не знает никаких чашек и никаких весов, а только хорошо понимает, что от пушечных выстрелов люди падают. Ничего верного в соотношении сил (это отлично знает генерал Толь). От преображенцев отделяются солдаты и быстро замешиваются в толпу. Николай делает вид, что этого не замечает, но и он знает, что это парламентеры от солдат. И поэтому он предпочитает посылать своих парламентеров. Воинова приняли в поленья – может быть, митрополиту повезет. Он, кстати, дряхл, беспомощен и вполне поэтому подходит к роли парламентера.

XII

И вот к Гвардейскому экипажу подъезжают сани. В санях дряхлый митрополит в митре, рядом тучный и бледный поп. С трудом, путаясь в рясе, вылезает митрополит из саней, поп его поддерживает за руку. Митрополит что-то говорит тонкими старческими губами. Вильгельм видит, как Миша, который с цепью стрелков стоит впереди Экипажа, что-то бистро шепчет ближайшим солдатам, и тотчас несколько молодых унтер- офицеров окружают митрополита. Митрополит говорит дребезжащим голосом:

 – Его высочество Константин Павлович жив, слава богу.

Вильгельм кричит:

 – Тогда подавайте его нам сюда!

Несколько солдат повторяют за ним: "Подавайте сюда Константина". Но митрополит, как бы не слыша, продолжает:

 – Его высочество жив, слава богу!

Поп, стоящий рядом с митрополитом, начинает сладостным голосом:

 – Братья любезные, вспомните завет господа нашего.

Тогда Миша подходит мерным, солдатским шагом к попам. Он наклоняется к дряхлому митрополиту и кричит:

 – Батюшка, убирайтесь, здесь вам не место!

Митрополит трясет головой, смотрит белыми старческими глазами на молодого офицера и торопливо запахивает полы рясы. Тучный поп усаживает его в сани. Миша громко кричит оробевшему митрополиту:

 – Пришлите для переговоров Михаила! Стрелять не будем.

Просвистал выстрел. Митрополит вздрогнул, вцепился руками в попа, и извозчик помчал их обратно. Вильгельм с ужасом посмотрел на Мишу:

 – Зачем ты позвал Михаила? Зачем ручался за безопасность? Кто тебе дал приказ?

Миша упрямо дергает головой и улыбается недобро, Он знает, что делает, и старший брат ему не указчик. Сзади раздается голос:

 – Случай прекрасный, пренебрегать нельзя.

Вильгельм оборачивается и видит тусклые глаза Каховского.

Саша инстинктивно хватает за руку Вильгельма:

 – Не волнуйся так.

А Пущин говорит тихо и насмешливо:

 – В добрый час, ваше высочество.

Они стоят в середине живого проулка – между каре московцев и каре Экипажа. В руках Вильгельма все тот же пистолет, отличный пистолет, который дал ему сегодня утром Саша и который по милости извозчика пролежал в снегу у Синего моста никак не менее двух минут. Такие пистолеты прекрасно стреляют, особенно если порох, насыпанный на полку, сух." (Окончание следует)

.