Выкладываю главу "Царь и царица" из книги
Л.Д.Троцкого "История Русской Революции", том 1.
--
*
* *
"Эта книга меньше всего задается самодовлеющими
психологическими изысканиями, которыми теперь нередко пытаются подменить
социальный и исторический анализ. В поле нашего зрения стоят прежде всего
великие движущие силы истории, которые имеют сверхличный характер. Монархия
является одной из них. Но все эти силы действуют через людей. Монархия же
связана с личным началом силою своего принципа. Это само по себе оправдывает
интерес к личности монарха, которого ход развития столкнул с революцией. Мы
надеемся, кроме того, в дальнейшем хоть отчасти показать, где в личности
кончается личное -- нередко гораздо ближе, чем кажется, -- и как часто
"особая примета" лица есть только индивидуальная царапина более
высокой закономерности.
Николаю Второму предки оставили в наследство не только
великую Империю, но и революцию. Они не дали ему ни одного качества, которое
делало бы его пригодным для управления Империей, даже губернией или уездом.
Историческому прибою, который все ближе подкатывал каждый раз свои валы к
воротам дворца, последний Романов противопоставлял глухое безучастие: казалось,
между его сознанием и его эпохою стояла прозрачная, но абсолютно непроницаемая
среда.
Приближавшиеся к царю лица вспоминали после переворота не
раз, что в самые трагические моменты царствования, во время сдачи Порт-Артура и
потопления флота у Цусимы, десять лет спустя, во время отступления русских
войск из Галиции, и еще через два года, в дни, предшествовавшие отречению,
когда все вокруг царя были удручены, испуганы, потрясены, один лишь Николай
хранил спокойствие. Он по-прежнему справлялся о количестве верст, сделанных им
в разъездах по России, вспоминал эпизоды прошлых охот, анекдоты официальных
встреч, вообще интересовался мусором своего обихода, когда над ним гремели
громы и извивались молнии. "Что это, -- спрашивал себя один из
приближенных генералов, -- огромная, почти невероятная выдержка, достигнутая
воспитанием, вера в божественную предопределенность событий или недостаточная
сознательность?" Ответ уже наполовину заключается в вопросе. Так
называемую "воспитанность" царя, его уменье владеть собою при самых
чрезвычайных условиях никак нельзя объяснить одной внешней дрессировкой: суть
была во внутреннем безразличии, в скудости душевных сил, в слабости волевых
импульсов. Маска безразличия, которую в известных кругах зовут воспитанностью,
у Николая естественно сливалась с природным лицом.
Дневник царя ценнее всяких свидетельских показаний: изо дня
в день, из года в год тянутся на его страницах удручающие записи душевной
пустоты. "Гулял долго и убил две вороны. Пил чай при дневном свете".
Прогулка пешком, катанье в лодке. И снова вороны и снова чай. Все на границе
физиологии. Упоминание о церковных обрядах делается тем же тоном, что и о
выпивке.
В дни, предшествовавшие открытию Государственной думы, когда
вся страна сотрясалась конвульсиями, Николай писал: "14 апреля. Гулял в
тонкой рубашке и обновил катанье в байдарках. Пил чай на балконе. Стана обедала
и каталась с нами. Читал". Ни слова о предмете чтения: сентиментальный
английский роман или доклад департамента полиции? "15 апреля. Принял
отставку Витте. Обедали Мари и Дмитрий. Отвезли их во дворец".
В день решения о роспуске Думы, когда сановные, как и
либеральные, круги переживали пароксизм страха, царь писал в дневнике: "7
июля. Пятница. Очень занятое утро. Опоздали на полчаса на завтрак офицерам...
Была гроза и большая духота. Гуляли вместе. Принял Горемыкина; подписал указ о
роспуске Думы! Обедали у Ольги и Пети. Весь вечер читал". Восклицательный
знак по поводу предстоящего роспуска Думы есть высшее выражение его эмоций.
Депутаты разогнанной Думы призвали народ отказываться от
уплаты налогов и отбывания воинской повинности. Произошел ряд военных
восстаний: в Свеаборге, Кронштадте, на судах, в армейских частях; возобновился
в небывалых размерах революционный террор против сановников. Царь пишет:
"9 июля. Воскресенье. Свершилось! Дума сегодня закрыта. За завтраком после
обедни заметны были у многих вытянувшиеся лица... Погода была отличная. Во
время прогулки встретили дядю Мишу, который вчера переехал из Гатчины. До обеда
и весь вечер спокойно занимался. Катался в байдарке". Что катался именно в
байдарке, указано; а чем занимался, не сказано. Так всегда.
И далее в те же роковые дни: "14 июля. Одевшись, поехал
на велосипеде в купальню и с наслаждением выкупался в море". "15
июля. Купался два раза. Было очень жарко. Обедали вдвоем. Прошла гроза".
"19 июля. Утром купался. Принимали на ферме. Дядя Владимир и Чагин
завтракали". Восстания и динамитные взрывы еле задеты единственной
оценкой: "милые события!", которая поражает низменным безучастием,
недоразвившимся до сознательного цинизма.
"В 9 1/2 ч. утра поехали в Каспийский полк... Долго
гулял. Погода была чудная. Купался в море. После чая принял Львова и
Гучкова". Ни слова о том, что столь необычный прием двух либералов
вызывался попыткой Столыпина включить оппозиционных политиков в свое
министерство. Князь Львов, будущий глава Временного правительства, рассказывал
тогда же об этом приеме у царя: "Я ожидал увидеть государя убитого горем,
а вместо этого ко мне вышел какой-то веселый разбитной малый в малиновой
рубашке".
Кругозор царя был не шире кругозора мелкого полицейского
чиновника, с той разницей, что последний все же лучше знал действительность и
был менее перегружен суевериями. Единственная газета, которую Николай в течение
ряда лет читал и из которой почерпал свои идеи, был еженедельник, издававшийся
на казенные деньги князем Мещерским, низким, подкупным, презираемым даже в
своем кругу журналистом реакционных клик бюрократии. Свой кругозор царь пронес
неизменным через две войны и две революции: между его сознанием и событиями стояла
всегда непроницаемая среда безразличия.
Николая не без основания называли фаталистом. Нужно только
прибавить, что его фатализм был прямой противоположностью активной веры в свою
"звезду". Наоборот, Николай сам считал себя неудачником. Его фатализм
был только формой пассивной самозащиты от исторического развития и шел рука об
руку с произволом, мелочным по психологическим мотивам, но чудовищным по
последствиям. "Хочу, а потому так должно быть, -- пишет граф Витте. --
Этот лозунг проявлялся во всех действиях этого слабого правителя, который
только вследствие слабости делал все то, что характеризовало его царствование,
-- сплошное проливание более или менее невинной крови и большею частью совсем
бесцельно..."
Николая сравнивали иногда с его полусумасшедшим прапрадедом
Павлом, удушенным камарильей с согласия его собственного сына, Александра
"благословенного". Этих двух Романовых действительно сближали
недоверие ко всем, выросшее из недоверия к себе, мнительность всемогущего
ничтожества, чувство отверженности, можно бы сказать, сознание венценосного
парии. Но Павел несравненно красочное, в его сумасбродстве был элемент
фантазии, хотя и невменяемой. В потомке же все тускло, ни одной яркой черты.
Николай был не только неустойчив, но и вероломен. Льстецы
называли его шармером, очарователем, за его мягкость с придворными. Но особую
ласковость царь проявлял как раз к тем сановникам, которых решил прогнать:
очарованный на приеме сверху меры министр находил у себя дома письмо об
отставке. Это была своего рода месть за собственное ничтожество.
Николай враждебно отвращался от всего даровитого и крупного.
Хорошо он себя чувствовал только в среде совсем бездарных и скудных умом людей,
святош, рамоликов, на которых ему не приходилось глядеть снизу вверх. У него
было самолюбие, даже довольно изощренное, но не активное, без крупицы
инициативы, завистливо-оборонительное. Он подбирал министров по принципу
постоянного снижения. Людей с умом и характером он призывал только в самом
крайнем случае, когда не было иного выхода, подобно тому как призывают хирургов
для спасения жизни. Так было с Витте, потом со Столыпиным. Царь к обоим
относился с худо затаенной враждебностью. Как только проходила острота
положения, он торопился разделаться с советниками, которые слишком превосходили
его ростом. Отбор действовал настолько систематично, что председатель последней
Думы, Родзянко, отважился 7 января 1917 года, когда революция стучалась уже в
двери, сказать царю: "Вокруг вас, государь, не осталось ни одного
надежного и честного человека: все лучшие удалены или ушли, остались только те,
которые пользуются дурной славой".
Все усилия либеральной буржуазии найти общий язык со двором
не приводили ни к чему. Неугомонный и шумный Родзянко пытался своими докладами
встряхнуть царя! Тщетно! Тот отмалчивался не только от доводов, но даже от
дерзостей, подготовляя в тиши роспуск Думы. Великий князь Дмитрий, бывший
любимец царя и будущий участник убийства Распутина, жаловался своему сообщнику
князю Юсупову на то, что царь в ставке с каждым днем становится все более
безразличным ко всему окружающему. По мнению Дмитрия, царя спаивали
каким-нибудь снадобьем, которое притупляюще действовало на его духовные
способности. "Ходили слухи, -- пишет с своей стороны либеральный историк
Милюков, -- что это состояние умственной и моральной апатии поддерживается в
царе усиленным употреблением алкоголя". Все это было выдумкой или
преувеличением. Царю не нужно было обращаться к наркотикам: убийственное
"снадобье" было у него в крови. Только проявления его казались особенно
поразительны на фоне великих событий войны и внутреннего кризиса, приведшего к
революции. Распутин, который был психологом, кратко говорил про царя, что у
него "внутри недостает".
Этот тусклый, ровный и "воспитанный" человек был
жесток. Не активной, преследующей исторические цели жестокостью Ивана Грозного
или Петра, -- что у Николая II с ними общего? -- но трусливой жестокостью
последыша, испугавшегося своей обреченности. Еще на заре своего царствования
Николай хвалил "молодцов-фанагорийцев" за расстрел рабочих. Он всегда
"читал с удовольствием", как стегали нагайками "стриженных"
курсисток или как проламывали черепа беззащитным людям во время еврейских
погромов. Коронованный отщепенец тяготел всей душой к отбросам общества, черносотенным
громилам, не только щедро платил им из государственной казны, но любил
беседовать с ними об их подвигах и миловать их, когда они случайно попадались в
убийстве оппозиционных депутатов. Витте, стоявший во главе правительства во
время усмирения первой революции, писал в своих мемуарах: "Когда
бесполезные жестокие выходки начальников этих отрядов доходили до Государя, то
встречали его одобрение и во всяком случае защиту". В ответ на требование
прибалтийского генерал-губернатора унять некоего капитана-лейтенанта Рихтера,
который "казнил по собственному усмотрению, без всякого суда и лиц не
сопротивлявшихся", царь написал на докладе: "Ай да молодец!"
Таким поощрениям нет числа. Этот "очарователь", без воли, без цели,
без воображения, был страшнее всех тиранов старой и новой истории.
Царь находился под огромным влиянием царицы, которое росло с
годами и с затруднениями. Вдвоем они составляли некоторое целое. Уже это
сочетание показывает, в какой мере под давлением обстоятельств личное
восполняется групповым. Но прежде надо сказать о самой царице.
Морис Палеолог, бывший французский посол в Петрограде во
время войны, изощренный психолог для французских академиков и консьержек, дает
тщательно зализанный портрет последней царицы: "Нравственное беспокойство,
хроническая грусть, беспредельная тоска, чередование подъема и упадка сил,
мучительные мысли о потустороннем и невидимом мире, суеверие -- разве все эти
черты, столь ярко проявляющиеся в личности государыни, не являются характерными
чертами русского народа?" Как ни странно, в этой слащавой лжи есть крупица
правды. Недаром же русский сатирик Салтыков называл министров и губернаторов из
балтийских баронов "немцами с русской душой": несомненно, что именно
иноземцы, ничем не связанные с народом, вырабатывали наиболее чистую культуру
"истинно русского" администратора.
Но почему все же народ платил такой откровенной ненавистью
царице, которая, по словам Палеолога, так полно восприняла его душу? Ответ
простой: для оправдания своего нового положения эта немка усваивала себе с
холодным неистовством все традиции и внушения русского средневековья, самого
скудного и грубого из всех, в тот период, когда народ делал могучие усилия,
чтобы освободиться от собственного средневекового варварства. Этой гессенской
принцессой буквально владел демон самодержавия: поднявшись из своего захолустья
на высоты византийского деспотизма, она ни за что не хотела с них опускаться. В
православии она нашла мистику и магию, приспособленные к ее новой судьбе. Она
тем непреклоннее верила в свое призвание, чем обнаженнее становилась мерзость
старого режима. С сильным характером и способностью к сухой и черствой
экзальтации, царица дополняла безвольного царя, господствуя над ним.
17 марта 1916 года, за год до революции, когда истерзанная
страна уже извивалась в клещах поражений и разрухи, царица писала мужу в
главную квартиру: "Ты не должен делать послаблений, ответственного
министерства и т.д., -- всего, что они хотят. Это должна быть твоя война и твой
мир и честь твоя и нашей родины и ни в коем случае не Думы. Они не имеют права
сказать хотя бы одно слово в этих вопросах". Это была во всяком случае
законченная программа, и именно она неизменно одерживала верх над постоянными
колебаниями царя.
После отъезда Николая в армию, в качестве фиктивного главнокомандующего,
внутренними делами стала открыто распоряжаться царица. Министры являлись к ней
с докладами, как к регентше. Она состояла в заговоре с узкой камарильей против
Думы, против министров, против генералов ставки, против всего мира, отчасти и
против царя. 6 декабря 1916 года царица писала царю: "...раз ты сказал,
что ты хочешь сохранить Протопопова, как он (премьер Трепов) смеет идти против
тебя, -- хвати кулаком по столу, не уступай, будь хозяином, слушайся твоей
твердой женки и нашего Друга, поверь нам". Через три дня опять: "Ты
знаешь, что ты прав, держи голову высоко, прикажи Трепову работать с ним... --
ударь рукой по столу". Эти фразы кажутся выдуманными. Но они извлечены из
подлинных писем. Да и выдумать так нельзя.
13 декабря царица внушает царю снова: "Только не
ответственное министерство, на котором все помешались. Все становятся спокойнее
и лучше, но хотят почувствовать твою руку. Как давно, уже целые годы, мне
говорят то же самое: "Россия любит почувствовать хлыст", -- это их
природа!" Православная гессенка (немка) с виндзорским воспитанием и
византийской короной на голове не только "воплощает" русскую душу, но
и органически презирает ее: "их природа требует хлыста", пишет
русская царица русскому царю о русском народе за два с половиной месяца до
того, как монархия обрушится в пропасть.
При перевесе характера умственно царица не выше мужа, скорее
даже ниже его; еще больше, чем он, она ищет общества простаков. Тесная и
долголетняя дружба, которая связывала царя и царицу с фрейлиной Вырубовой, дает
меру духовного роста самодержавной четы. Вырубова сама себя называла дурой, и
это не было скромностью. Витте, которому нельзя отказать в метком глазе,
характеризует ее как "самую обыкновенную, глупую петербургскую барышню,
некрасивую, похожую на пузырь от сдобного теста". В обществе этой особы,
за которой подобострастно ухаживали престарелые сановники, послы и финансисты и
у которой хватало все же ума не забывать о собственных карманах, царь и царица
проводили многие часы, совещались с нею о делах, переписывались с нею и об ней.
Она была влиятельнее Государственной думы и даже министерства.
Но сама Вырубова была только медиумом "Друга",
авторитет которого возвышался над всеми тремя. "...Это мое частное мнение,
-- пишет царица царю, -- я выясню, что думает наш Друг". Мнение Друга не
частное, оно решает. "Я крепка, -- настаивает царица через несколько
недель, -- но послушайся меня, то есть это значит нашего Друга и доверься нам
во всем... Я страдаю за тебя, как за нежного, мягкосердечного ребенка, который
нуждается в руководстве, но слушается дурных советчиков, между тем как человек,
посланный Богом, говорит ему, что надо делать".
Друг, посланный богом, -- это Григорий Распутин.
"...Молитвы и помощь нашего Друга, тогда все пойдет
хорошо".
"Если бы у нас не было Его, все бы уже давно было
кончено, я в этом совершенно убеждена".
В течение всего царствования Николая и Александры ко двору
свозились знахари и кликуши не только со всей России, но и из других стран.
Имелись особые сановные поставщики, которые группировались вокруг очередного
оракула, образуя при монархе могущественную верхнюю палату. Не было недостатка
ни в старых ханжах, со званием графинь, ни в сановниках, томившихся не у дел,
ни в финансистах, арендовавших целые министерства. Ревниво относясь к
беспатентной конкуренции со стороны гипнотизеров и колдунов, высокие иерархи
православной церкви торопились проложить свои ходы в центральное святилище
интриги. Витте называл этот правящий кружок, о который он сам дважды расшибся,
"прокаженной дворцовой камарильей".
Чем больше изолировалась династия и чем беспризорнее
чувствовал себя самодержец, тем более ему необходима была потусторонняя помощь.
Некоторые дикари, чтобы вызвать хорошую погоду, вертят в воздухе дощечкой на
веревочке. Царь с царицей пользовались дощечками для самых разнообразных целей.
В царском вагоне находилась целая молельня из образов, образков и всяких
предметов культа, которые противопоставлялись сперва японской, затем немецкой
артиллерии.
Уровень придворного круга, собственно, не так уж менялся из
поколения в поколение. При Александре II, прозванном "Освободителем",
великие князья искренне верили в домовых и ведьм. При Александре III было не
лучше, только спокойнее. "Прокаженная камарилья" существовала всегда,
изменяясь в составе и обновляя приемы. Николай II не создал, а унаследовал от
предков дворцовую атмосферу дикого средневековья. Но страна за эти десятилетия
изменилась, задачи усложнились, культура поднялась, и придворный круг оказался
отброшенным далеко назад. Если монархия и делала новым силам уступки из-под
палки, то внутренне она совершенно не успевала модернизироваться, наоборот, она
замыкалась в себе, дух средневековья сгущался под давлением вражды и страха,
пока не принял характер отвратительного кошмара, поднимавшегося над страной.
Под 1 ноября 1905 года, т. е. в самый критический момент
первой революции, царь пишет в дневнике: "Познакомились с человеком Божиим
Григорием из Тобольской губернии". Это и был Распутин, сибирский
крестьянин с незарастающим шрамом на голове от побоев за конокрадство.
Выдвинутый в подходящую минуту "человек божий" скоро нашел себе
сановных помощников, вернее, они нашли его, и таким образом сложился новый
правящий кружок, который крепко прибрал к рукам царицу и, через нее, царя.
С зимы 1913/14 года в высшем петербургском обществе уже
открыто говорилось, что от клики Распутина зависят все высшие назначения,
поставки и подряды. Сам "старец" постепенно превратился в
государственное учреждение. Его тщательно охраняли и за ним не менее тщательно следили
соперничающие министерства. Филеры департамента полиции вели по часам дневник
его жизни и не упускали донести, как при посещении родного села Покровского
Распутин в пьяном виде в кровь подрался на улице со своим отцом. В тот же день,
9 сентября 1915 года, Распутин послал две дружественные телеграммы: одну в
Царское Село, царице, другую в ставку, царю.
Эпическим языком филеры регистрировали изо дня в день кутежи
Друга. "Вернулся сегодня в 5 часов утра, совершенно пьяный". "В
ночь с 25-го на 26-е у Распутина ночевала артистка В.". "Приехал с
княгиней Д. (женой камер-юнкера царского двора) в гостиницу Астория..."
Тут же рядом: "вернулся домой из Царского Села около 11 часов
вечера". "Распутин пришел домой с кн. Ш. очень пьяный и вместе сейчас
же ушли". Утром или вечером следующего дня поездка в Царское Село. На
участливый вопрос филера, почему старец задумчив, следовал ответ: "Не могу
решить, созывать Думу или не созывать?" Потом опять: "Вернулся домой
в пять утра, довольно пьян". Так в течение месяцев и годов мелодия
разыгрывалась на трех клавишах: "довольно пьян", "очень
пьян" и "совершенно пьян". Эти государственной важности
сообщения сводил воедино и скреплял подписью жандармский генерал Глобачев.
Расцвет распутинского влияния длился шесть лет, последние
годы монархии. "Его жизнь в Петербурге, -- рассказывает князь Юсупов, до
некоторой степени участник этой жизни, а затем убийца Распутина, --
превратилась в сплошной праздник, в хмельной разгул каторжника, которому
неожиданно привалило счастье". "В моем распоряжении, -- писал
председатель Думы Родзянко, -- находилась целая масса писем матерей, дочери
которых были опозорены наглым развратником". В то же время Распутину
обязаны были своими местами митрополит петроградский Питирим и почти не знавший
грамоты архиепископ Варнава. Распутиным держался долго обер-прокурор святейшего
Синода Саблер, и его же волею уволен был премьер Коковцев, не пожелавший
принять "старца". Распутин назначил Штюрмера председателем совета
министров, Протопопова -- министром внутренних дел, нового обер-прокурора
Синода Раева и многих других. Посол Французской республики Палеолог добивался
свидания с Распутиным, целовался с ним и восклицал: "Voila un veritable
illumine!" (фр. -- "Вот подлинный ясновидец!" -- Ред.), чтобы
завоевать таким путем сердце царицы для дела Франции. Еврей Симанович,
финансовый агент старца, состоявший на учете сыскной полиции как клубный игрок
и ростовщик, провел через Распутина в министры юстиции совершенно бесчестного
субъекта Добровольского.
"Держи перед собой маленький список, -- пишет царица
царю о новых назначениях, -- наш Друг просил, чтобы ты обо всем этом
переговорил с Протопоповым". Через два дня: "Наш Друг говорит, что
Штюрмер может еще некоторое время оставаться председателем совета министров".
И снова: "Протопопов благоговеет перед нашим Другом и будет
благословен".
В один из тех дней, когда филеры регистрировали число
бутылок и женщин, царица скорбела в письме к царю: Распутина "обвиняли в
том, что он целовал женщин и т. д. Почитай апостолов -- они всех целовали в
виде приветствия". Ссылка на апостолов вряд ли показалась бы убедительной
филерам. В другом письме царица идет еще далее. "Во время вечернего
Евангелия, -- пишет она, -- так много думала о нашем Друге: как книжники и
фарисеи преследуют Христа, притворяясь, что они такие совершенства,.. Да, в
самом деле, нет пророка в своем отечестве".
Сравнение Распутина с Христом было обычным в этом кругу и
совсем не случайным. Испуг перед грозными силами истории был слишком остер,
чтобы царская чета могла удовлетвориться безличным богом и бесплотной тенью
евангельского Христа. Нужно было новое пришествие "сына
человеческого". В Распутине отверженная и агонизирующая монархия нашла
Христа по образу и подобию своему.
"Если бы Распутина не было, -- сказал человек старого
режима, сенатор Таганцев, -- его пришлось бы выдумать". В этих словах
гораздо больше содержания, чем мыслилось их автору. Если под именем хулиганства
понимать крайнее выражение антисоциальных паразитарных черт на дне общества, то
распутинщину можно с полным правом назвать венценосным хулиганством на самой
его вершине."
Комментариев нет:
Отправить комментарий