суббота, 3 июня 2023 г.

АХТО ЛЕВИ - ЗАПИСКИ СЕРОГО ВОЛКА - 2

Ахто Леви (Levi Ahto Lippu, на русский лад - Лев Ахтович Липпу):

(...) "По каким-то соображениям меня перевели в санитарную группу лагеря. Это очень хорошо. Члены этой группы пользуются кое-какими привилегиями, живут чисто, и, что главное, их не мучают маршировкой, не говоря уже о том, что они не роют окопы и траншеи. Зато их мучают другим: они должны безупречно вскидывать руку и орать: «Хайль Гитлер!» Это репетируется повседневно, потому что члены санитарной группы патрулируют в городе, где разгуливает всякое пузатое начальство.

Наши обязанности: дежурство в лагере, в городе и забота о том, чтобы не умереть с голоду. Санитарный патруль состоит из двух человек с металлическими складными носилками, на рукавах мы носим белые повязки с красным крестом. Дежурная смена работает по восемь часов. Иногда бывают уроки, учимся делать повязки, укладывать раненого на носилки и так далее. Когда выпадают городские дежурства, идем к бауэрам, проживающим вблизи города, и работаем за харчи. Пока нам нечего было бояться, Эгерь не бомбили, хотя вражеские самолеты, поднимая панику в лагере и городе, с утра до ночи летали высоко в небе. Эгерь не бомбили, потому что в нем не было ничего привлекательного для врагов, ведь аэродромы находятся за городом. Мы знали, что ни иваны, ни томми, ни янки нам ничего плохого не сделают.

Но однажды, когда я и мой напарник Риз шли в город на дежурство, завыли сирены. Самолеты, почти невидимые, ползли по небосклону. Было ясно, что они, как всегда, летят дальше на север – на Берлин. Вот уже их не видно, еще чуть-чуть слышны, вот и отбой. Люди вышли из убежищ и разошлись по домам. Мы тоже, волоча надоевшие носилки, поплелись на поиски развлечений.

Вдруг, непонятно как и откуда, снова появились самолеты. Даже не могу сказать, что появилось раньше: бомбы или самолеты. Не было тревоги. Внезапно взрывы, грохот, шум, крики обезумевших от страха, бегущих в панике людей. Одна старенькая женщина с целой оравой малышей бежала, таща их, орущих, за собой. Они спотыкались, не успевали за ней, и она была в отчаянии. Риз, мгновенно разобрав носилки, стал укладывать на них двух самых маленьких. Мы помогли семейству добраться до убежища, но войти в него было невозможно. У входа, давя друг друга, беспорядочно толкались сотни людей. Вокруг гремело и визжало; с опозданием завыли сирены, нагоняя жуть; горели дома, деревья и даже асфальт. Город был в дыму. Самолеты не были видны, бомбы сыпались словно дождь с неба. Когда наконец удалось войти в убежище, мы занесли детей, а сами поднялись обратно: ведь такое не увидишь каждый день! У входа стояли пожарники и полицейские, не выпуская никого, принимая опоздавших. Запыхавшись, пробежал сухопарый немец, офицер. Он был очень бледен и, мне показалось, дрожал. Заметив нас, он стремительно подскочил и, схватив меня за рукав, что-то объясняя, потащил за собой. Мы пустились бежать за ним по горящим улицам города. Иногда, когда слышался зловещий визг, бросались на землю и снова бежали. Повсюду валялись люди, и нельзя было понять, живые или мертвые.

Наконец забежали во двор полуразвалившегося дома. Прямо во дворе, на подстеленной шинели, увидели белокурую женщину. Лицо ее было в крови и измазано сажей, она тихо стонала. Положили ее осторожно на носилки и пошли обратно.

Страшен был этот путь. Кругом грохот, жарко от горящих домов. Мы, пригибаясь, двигались к убежищу. Осталась лишь одна улица и один поворот, когда на нас с грохотом повалилась стена. Я упал и тотчас услышал страшный крик. Поднявшись, увидел: Риз лежит на ногах у женщины. Оба были неподвижны – он мертв, она в обмороке. Возле, остолбенев, стоял немец. Здесь же валялась большая цементная глыба, убившая Риза, сломавшая ноги женщине. Освободив носилки от тела Риза, мы с немцем донесли его даму до убежища, где ее приняли врачи. Я остался в убежище до конца налета.

На другой день нас снова направили в город, на сей раз подбирать мертвых. Это была исключительно мерзкая работа. Трупы были страшные, порой на носилках несли лишь кучу рук и ног. Мертвых было, пожалуй, больше, чем раненых. Они были везде: в развалинах, в огородах, плавали в реке Эгере. Работали до вечера. Устаю очень, спать стал мертвым сном, тяжело. Да, теперь не до проказ – идет война.

Кормят нас лучше, но я этого почти не замечаю. Как-то, когда я обедал в столовой, ко мне подошел пожилой офицер и спросил, сколько мне лет. Он показался мне добрым, и я сказал правду. И угадал. Он покачал головой, вынул из кармана офицерские талоны на питание, протянул мне и, не оглянувшись, ушел.

Дней десять работали на развалинах, извлекая полусгнившие трупы и всякую всячину. Мне кажется, что я насквозь провонял мертвечиной. (...)

Лагерь в Эгере растащили по всем частям света. Уехал куда-то Велло. Санитарная группа вместе с другими частями авиации прибыла в порт, носивший в честь маршала Роммеля его имя. Поездка сюда, в телячьих вагонах, была нудной и голодной. Воровали, что могли. Я подружился с бельгийцем, с которым в Эгере таскал умирающих и мертвых. Он там, оказывается, не дремал и успешно снимал часы и кольца с мертвых, а теперь все это обменивал на съедобное. Конечно, брать у мертвых не совсем хорошо, но если разобраться – мертвому часы ни к чему, а живому есть надо. Его зовут Ральф, ему пятнадцать лет. В люфтваффе он вступил тоже добровольно: искал приключений. (...)

Жить становится все труднее, просто невозможно терпеть. Неизвестно откуда нагрянула на нас какая-то эпидемия. Сначала по одному, по двое заболели ребята, а теперь умирают, как мухи зимой. Как уберечься, никто не знает. Что можно есть, чего нельзя – тоже не знаем. Понос. Люди чернеют, потом лежат, лежат и умирают. Несмотря на заразу, всех, кто стоит на ногах, выгоняют рыть окопы. Санитарная группа теперь роет могилы. Недавно я закопал своего партнера, Ральфа. С каждым днем работы для нас становится все больше, а нас – все меньше. Может, скоро и меня зароют. Живем, будто на чужой планете. Писем никто не получает, книг никаких нет, и читать их, собственно, некогда. Над нами опять летают самолеты, бомбят порт, рейд и укрепления, которые мы строим. Мне очень хочется бежать, но я понимаю безнадежность этой затеи.

Когда ходим рыть ямы, берем с собой котелки и кипятим в них морскую воду, кладем в нее неизвестную мне очень душистую траву. Получается солоновато-кислая жидкость.

Из начальства в лагерь заходят лишь унтеры, выгонять нас на работу. Но скоро им некого будет выгонять: больше половины или умерли, или умирают, да и симулянтов наберется немало. В палатках грязь, вши, вонь, многие больные делают под себя. За ними ухаживаем мы. Изредка бывают фельдшера, дают бесполезную микстуру, сыплют хлорку в отхожие места. Питание стало лучше: консервы, сыр, даже молоко консервированное. Не помогает. Наверное, бог нас за грехи карает… Вот Ральф обкрадывал мертвых – и я его зарыл.

Ну это, конечно, несерьезно. Тогда и меня настигла бы кара: еще в Куресааре в церкви я сбросил с хоров бутерброд на лысину попу, а он как-никак первый чиновник бога.

Ем я теперь досыта, потому что помогаю больным умереть: пеленаю их, пою водой, отгоняю мух, и мне достаются их порции. (...)

Лежу в госпитале в городе Мариенбурге. Не знаю точно, где это, но, кажется, где-то в Польше, хотя ничего польского теперь здесь не видно. Чтобы выехать из Роммельгафена, пришлось немного схитрить. Чтобы скорее закончить строительство укреплений, привели партию свеженьких кандидатов на тот свет, так как из старых уже добрая половина сдохла, а остальные собирались подыхать и работать было уже почти некому. Прежде чем впустить свеженьких в нашу цитадель поноса, приехала врачебная комиссия и начала выявлять больных и симулянтов. Больных сразу же вынесли из лагеря, погрузили на машины и вывезли из порта.

Мне пришла мысль лечь на носилки самому. По внешнему виду больные и здоровые мало отличались друг от друга, и поэтому врач, руководивший погрузкой больных, взглянув на мою искривленную физиономию, приказал поднять меня на машину.

Я лежал ни жив ни мертв и впервые пожалел, что непочтительно относился к попу в церкви – бутербродом кидался. Но бутерброд не камень, и бог не злопамятен… Я счастливо доехал с больными до Мариенбурга. Следуя моему примеру, приехали сюда еще два парня. (...)

* * *

(Фрагмент карты из западногерманского школьного атласа 1970 года издания, в котором показаны не реальные границы, а границы фашистского рейха 1937 г.)

Что такое Куксен? Куксен – это небольшая деревня где-то недалеко от Мариенбурга. Здесь в старом двухэтажном каменном доме организовали что-то наподобие школы-интерната, в которой живем и занимаемся мы – гитлерюгенд.

На нас надели черные мундиры, выдали кортики и белые повязки с черной свастикой. У нас два руководителя, одного из них мы обязаны величать «господин директор». Фамилия его – Кройц (Kreuz), и для нас он истинный крест: маленький, черный, худой, язва!

Два раза в неделю бывают особые занятия, их проводит человек, приезжающий из Мариенбурга. На этих занятиях надо уметь подставлять противнику ногу, крутить его так, чтобы он взвыл; надо уметь неожиданно сбивать противника с ног, схватить его за горло мертвой хваткой; не поворачивая головы, видеть, что творится за твоей спиной; ходить неслышно, как кошка, и еще много всякого другого.

Нам показывают картины, на них изображены толпы людей. Мы должны на них мельком посмотреть и быстро объяснить увиденное: какие люди выделяются и т. д. Иногда нас водят в Мариенбург, там много магазинов, витрины заклеены бумажными крестами. На витринах выставлены товары, но мы видим не их.

«Когда идешь по улице, посмотри в витрины, в них, как в зеркалах, отражается все, что происходит вокруг…»

Мы обязаны видеть не то, что выставлено в витринах, а то, что отражается в стеклах. Из любого района города мы должны находить самый короткий путь до центра, не имея ни плана, ни карты. И должны определить наугад, сколько в каком доме приблизительно жителей. Чего мы только не должны знать и уметь…

Нам вся эта германизация надоела. Часто появляются нарисованные кем-то карикатуры на наших учителей и листовки с призывом: «Да здравствует Англия и Америка! Смерть немецким оккупантам!»

А вообще скучно.

Тетрадь третья

Год 1945

Встретил своих друзей из Остзее бад. Они тоже наконец добрались до Фленсбурга.

Начинаем потихоньку привыкать к мирному времени, но это нелегко: грохот танков и тягачей все еще продолжается. Танки (Англии и США) все прибывают и прибывают, уже весь город запружен ими. Говорят, что их готовят против русских. Немцы на эти танки озираются так, словно они и не воевали с русскими, словно сочувствуют им. И не дай бог сказать какому-нибудь фрицу, что скоро будет «нойес криг», – он тебя убьет. (...)

С девушкой, показавшей мне язык на новогоднем балу, я познакомился. Ее звали Марви. Мы встречались, ходили в кино, в «Гонолулу», гуляли в парках, ездили в Мюрвики, а вечером, когда я ее провожал домой, целовались. Хорошо было…

Но любовь переполняла меня, и я рассказал о ней Джимми. Выслушав мою исповедь серьезно, он так же серьезно заявил: «Тебя, брат, попросту нужно сводить в одно местечко…» Я обиделся, и больше мы об этом не говорили. Только Джимми ничего не забывает. Прошло немного времени, была попойка, и я, совершенна не любящий спиртного, ухитрился, однако, напиться. И здесь мой друг состряпал дельце: он потащил меня на известную в порту улицу Счастья, в заведение, куда был вхож сам, где и меня приняли.

Я стал частым гостем в этом доме. Ко мне все относятся с исключительной заботой, особенно Магда, самая из них старшая, ее все зовут «Ди муттер дес Буби (Die Mutter des Bubi)» (мать Буби – меня в этом доме тоже зовут Буби (Малыш) )… С Марви больше не встречаюсь, мне стало с нею как-то неловко, а то, что было с Магдой, кажется чудовищно невозможным с нею. (...)

Посетителей было мало. Тянулись один за другим, было еще рано. И к тому же дождь. Я слонялся между вешалками, прислушиваясь к разговору девушек. Говорила Эве.

– Уго его спрашивает: «Куда это вы едете?» А он отвечает: «Я же здесь, на Централштрассе, не могу развернуться, сделаю круг по соседней улице». – «Болтовня», – проворчал Уго, но не стал спорить. Такси повернуло на какую-то узкую улочку и вдруг заскользило по мокрому асфальту, с визгом заскрипели тормоза, прямо на нас летела большая машина. Потом ударились, и все смешалось. Такси перевернулось. Посыпались стекла, кто-то где-то что-то кричал – и все. Вроде все остановилось – жизнь, свет, все. Потом я почувствовала, что меня поднимают, – это был Уго. С ним ничего не случилось. Собрался народ, и полиция, разумеется. Таксист, весь в крови, проклинал водителя той машины, а его и след простыл. Было бы хлопот – не оберешься, но Уго показал удостоверение репортера, и полиция, записав адреса, нас отпустила. Таксиста увезла «Скорая помощь». Кому-то надо свести с Уго счеты, он думает, что этот наезд неспроста, и говорит, что это излюбленный метод «платных убийц».

Что такое мог сделать Уго, за что его собираются убить? Я его знаю, он ухаживает за Эве, и, наверное, серьезно. Он не называет Эве никогда ни кошечкой, ни другими такими словами. Он всегда веселый, всегда шутит. И Эве относится к нему тоже не так, как к остальным. Он знает, что я люблю Эве, что мы с нею друзья, и ко мне относится тоже не так, как остальные. Уго не считает меня обезьяной, беседует со мной по-мужски, серьезно. Когда я его первый раз увидел, я сразу понял, что это настоящий мужчина. Вошел – длинный, веселый, простой. С ходу напялил на мою голову шляпу и сказал, точно как Эве: «Спрячь ее куда-нибудь, малыш». Вообще я не малыш, но им я это прощаю. Когда он ушел, я сказал Эве: «Во!» И поднял большой палец. Эве радостно улыбнулась. Но почему его хотят убить?

* * *

Я спросил Уго, за что его хотят убить. Он недовольно поморщился: «Это тебе Эве наболтала?» Потом заулыбался, лязгнул большими белыми зубами, словно волк, и добавил:

– Есть такие темные личности, для них всего важнее, чтобы никто не узнал, чем они занимаются, а люди моей профессии, малыш, как раз и разыскивают всякие темные истории и не стесняются называть имена. Ну вот, это им иногда не нравится. Понял, малыш? А вообще это все ерунда, расскажи лучше, как там твоя квартира?

Это он имел в виду мою каюту. Он один о ней знал: не хотелось ему врать, но я взял с него слово, что он никому не расскажет, а ему можно верить. Однажды он сказал, что хочет прийти ко мне в гости, и мы пошли в порт. Каюта ему понравилась, он только нашел, что нужно оклеить бумагой стены. Тут он стал меня расспрашивать о моей жизни вообще.

– А домой не хочешь? – спросил он. – Там, наверное, мама тоскует?.. И здесь, конечно, жить можно, но что тебя ждет? – Он надолго замолчал, и мне стало неудобно от этого. Что тут меня ждет, об этом я еще толком не думал. Да и зачем? Все равно ведь жить надо – думай не думай. А мама… Что там дома? Вообще он прав, домой хочется, но и боязно. Там теперь русские, и неизвестно, что и как. Что с отцом – он ведь против русских воевал.

– А здесь ты пропадешь, малыш, – сказал, и помолчав, Уго. – Ты здесь всегда будешь одинок. Можешь стать первоклассным жуликом, а человеком – нет. Но тебе этого сейчас не понять. Тебе не понять, что любить тебя здесь могут – вот я, например, или Эве, и, может, еще кто-нибудь, но мы боремся за жизнь и не можем тебя поднять, дай бог самим удержаться. Домой тебе надо. Ну, что касается этой каюты – она даже лучше, честнее, чем многие фешенебельные квартиры. Это точно.

Затем он, попрощавшись, неуклюже вылез через маленькую дверцу каюты. Через пару дней после того я оклеил каюту старыми газетами, а однажды Уго принес мне в «Барселону» картину. Молодая, красивая, с длинными волосами женщина, сидевшая на скале. Уго сказал, что это Лорелея. Я ее повесил на стену, и каюта стала сразу какой-то уютной, нарядной. Хороший парень Уго. Эве тоже хорошая. Наверное, они поженятся.

* * *

Сегодня только прибежал я в «Барселону», пришел Кнут и повел меня к директору – герру Бруно, на второй этаж. До этого я у него никогда в кабинете не был. Там же находятся комнатки для игры в карты и другие, которые посещают иногда важные господа и дамы.

– Хочешь преуспеть? – спросил герр Бруно. Я не знал, в чем именно, и выжидающе промолчал.

– Посматривай за фрейлейн Эве унд Илона и, если увидишь что-нибудь подозрительное, скажешь мне или Кнуту. Понятно?

Что он имел в виду под словом «подозрительное», я не знаю. Он сказал, что я смышленый и, если буду стараться, он добавит десять марок в неделю. А «подозрительное» – это когда присваивают деньги – чаевые. Я понимал, если скажу «нет», он меня тут же выгонит из «Барселоны», и сказал: «Ладно». Но уже наперед решил, что ничего-то я не замечу.

– Скажи Кнуту, чтоб привел ко мне фрейлейн Лауриц (это Эве)! – крикнул он мне вслед.

– Что ему надо, что он тебе сказал? – спросили девушки, когда я к ним явился. Я сообщил им, что герр Бруно предложил мне за ними пошпионить, и они злорадно захохотали. Я тут же передал Эве, что и ее вызывают и что мне велено передать это Кнуту. Эве сказала: «Не надо», – и пошла сама. Когда она вернулась, рассказала, что Бруно предложил ей продавать алкоголь и обещал за это повысить зарплату. Эве не согласилась.

 Будь осторожна, – предупредила Илона, – как бы он что-нибудь не придумал. (...)

Эх, жизнь… собачья… Уго был прав – мне тут нечего делать, никому я тут не нужен. Я ведь совсем один остался, если не считать рыжего пса. Недавно, напившись до чертиков, упав с четвертого этажа, разбился в лепешку Чухкади; а Джимми подцепил где-то сифилис и попал в больницу, а затем, выйдя оттуда, – за решетку. Но ведь есть же у меня мама и брат, и сестра. Черт возьми, зачем мне чужие мамы и все эти?.. Только там ведь коммунисты, а про них я ничего хорошего не слышал. Что, если они возьмут и отправят меня в Сибирь? Там, наверное, очень холодно… В Банхофлагере я много об этом слышал.

Легко сказать «поеду», а как? Я знаю многих, кто уехал на родину, но не знаю, когда и как они это сделали. Они исчезли, и все. Лишь после кто-то что-то кому-то говорил, и люди потихоньку узнавали, что такой-то уехал на родину, в Советский Союз." (Продолжение выборки отрывков следует)

.

Комментариев нет:

Отправить комментарий