Ахто Леви (Levi Ahto Lippu, на русский лад - Лев Ахтович Липпу):
(...) "Здесь я впервые встретил воров в «законе». Одного из них звали Олег и почему-то Румяный, хотя был он очень бледен; другого – Сашка Ташкентский. Ташкентский – кличка, как и Румяный. Они тоже ни пол не мыли, ни парашу не носили. Мне объяснили, что если в «законе», то работать не полагается. Меня это злило: ведь и я вор, почему же мне положено таскать парашу, а им нет? Впрочем, я тут же и объявил всем, что таскать парашу больше не буду, чем заслужил откровенную ненависть «имущих». Что же касается этих «законников», они сперва относились ко мне свысока и насмешливо, но скоро признали меня. Еще бы! Как-никак международный класс, человек с заграничным специальным образованием. Румяный и Ташкентский начали меня усиленно обучать русскому языку, и я тут же узнал, что «мелодия» – это милиция, «лопатник» – кошелек, а «фрайер» – личность мужского рода, недоразвитая. И еще многое другое. (...)
Из тюрьмы нас привезли сюда, так сказать, за тридевять земель, в страну вечного леса и долгих, холодных зим. О том, как провели две недели в дороге, в товарных вагонах, писать неохота, это, сказать прямо, невеселая история.
На конечной станции нас приняли жгучий мороз и местный конвой. Построившись в колонны, пошли к лагерному пункту. (...)
У ворот нас встречала вооруженная палками толпа, которая при нашем появлении сразу загалдела, заревела. Послышались вопросы: «Кто такие? Масть? Воры есть?» Кое-кто из прибывших вышел вперед и тоже спросил: «Какая командировка (лагерь, стало быть)? Воровская или?..» Ответили, что воровская. Теперь начались приветствия, объятия, причем, по-моему, обнимались совершенно чужие друг другу люди. Было непонятно, с чего эти телячьи восторги… Но, видимо, не все население собралось у ворот, эту встречу наблюдали и издали какие-то люди, стоявшие тут и там отдельными кучками.
Олега и Сашку тоже обнимали и тащили в барак. Уже уходя, Олег обернулся и позвал меня. Я пошел с ними. Мне указали свободное место на двухъярусных деревянных нарах, а окружающим, дикого вида оборванным людям, Олег объяснил что-то вроде того, что, мол, я – пацан-воришка, стало быть, молодой «законный» ворик.
На следующий день этап распределили по бригадам: в основном все эстонцы оказались в бригадах, работающих на лесозаводе, а я попал в лесоповальную, вместе с Олегом и Сашкой. Это они так устроили, ходили к нарядчику, уговорили, чтобы вместе. И началось, так сказать, трудовое исправление моих преступлений. Всего в бригаде было 29 морд; взрослых воров, кроме Олега и Сашки, не было. Мы трое, конечно, не работали, хотя деньги получали наравне с другими. Да и какие это, к чертям, деньги! Только Сашка и Олег получали больше: бригадир в каждую получку забирал с бригадников почти половину зарплаты и отдавал ворам, они же передавали эти деньги дяде Мите. Дядя Митя – самый авторитетный вор, старый, с бородой: у него хранится воровской «общак», или «котел», – касса, в которую каждый вор отдавал деньги, собранные с бригад. Этими деньгами во всех воровских лагерях, а иногда и на воле, там, где воры еще живут организованно, распоряжается воровская сходка, она решает, кому из воров и сколько дать, куда послать и т. д. Из этих денег посылается помощь ворам, находящимся в тюрьмах, карцерах, особорежимных лагерях; из этих денег часть выделяют ворам, освобождающимся или собирающимся в побег. Воровской «общак», или «котел», – это сердцевина воровской жизни, организованности, вокруг этого «котла» и концентрируется деятельность уголовного мира. Администрация о существовании этого «котла», разумеется, знает, но изъять и ликвидировать его не так-то просто.
Я уже начал было привыкать к новым условиям – к ежедневным проверкам, раннему подъему, к враждебности «работяг», когда случилось непонятное.
«Мужики», конечно, находятся в заключении за разные «дела»: кто жену убил, кто что-то украл (у соседа или у государства), кто за хулиганства, кто за спекуляцию – за разное, но многие сидят по пятьдесят восьмой статье – идет пятьдесят первый год. Эти политические не то что не симпатизируют ворам – просто терпеть их не могут, держатся всегда особняком и смотрят на нашего брата уголовника волками. Но они вынуждены мириться с диктатурой воров. Однако работают они как проклятые, из этих не встретишь отказчиков, на развод к воротам собираются, словно работа в лесу не наказание для них, а праздник. Воры же держатся хотя и дипломатично, но внушительно, всячески подчеркивая свою организованность и силу. И работягам-заключенным, жившим до лагеря обычной трудовой жизнью, людям, чуждым всякого насилия, тем более кровопролития, приходится считаться с этой силой, этой организованностью матерых разбойников. Единственные, кто не хочет признавать власть воров, – политические. К одному такому – звали его Павел Дмитриевич – я как-то залез в барак.
Павел Дмитриевич к ворам относился дерзко, совсем не боялся их, да и воры старались не очень задевать его. Он здоровый, высокий, широкий в плечах, но опасались его воры из-за его авторитета среди «мужиков», боялись, как бы он не взбунтовал «мужиков» против воров. В бараке, где живет Павел Дмитриевич, расположен какой-то лесотехнический кабинет, которым он заведует. Там постель Павла Дмитриевича и книги, много книг, целые полки. Я наугад взял одну со стола и стал листать (читать по-русски не умею), были в ней картинки интересные, и я их вырвал. Тут вдруг пришел он и поймал меня. Я подумал, будет бить – не стал, выхватил у меня книжку и закричал, показывая на первый лист: «Варвар! Дикарь! Что ты наделал! Эту книгу написал я! Понимаешь?!» И он тыкал мне ею в нос. (...)
Тетрадь седьмая
Год 1954
Тарту, «Астория».
(...) Как известно, за предпоследний побег мне прибавили (за последний еще не успели) два года и на такой же срок определили в тюрьму. В то время, когда на воле происходили такие события, как смерть Сталина, арест Берия и амнистия, которая мне, к сожалению, ничего не дала, я с утра до вечера, словно бешеный волк, бегал по своей клетке, радуясь каждому прожитому дню.
После отбытия тюремного срока меня повезли обратно в лагерь. Теперь уже не в воровскую зону, а как ушедшего от воров – к сукам. По дороге в одной пересыльной тюрьме раздобыл из женской камеры кое-какие принадлежности дамского туалета. Эти вещи удалось пронести в зону, и они пригодились.
Работали в карьере на погрузке песка. Я вынес и спрятал там свой реквизит, а однажды, когда за составом подъехал паровоз, погрузил себя в вагон с песком и удачно выехал в Канск. Затем, забравшись в пустой вагон, превратился в крестьянку. Убедившись, что все на мне более или менее правильно, стараясь держаться как можно более по-женски, я пошел на вокзал, пробрался в нужный поезд, Новосибирск – Ленинград, и поехал (зайцем, разумеется). Сначала все казалось, что люди меня рассматривают, будто я по меньшей мере нильский крокодил, и чувствовал себя скверно, однако скоро научился держаться подобающим моему положению образом. В поезде познакомился с девушкой, отсидевшей три года в заключении за растрату, она ехала домой – в Нарву. Мы с ней подружились.
В вагоне ехали солдаты-пограничники, молодые, веселые ребята, они нас, «девчат», всю дорогу не переставали угощать то тем, то другим и, конечно, водкой, чего я – упаси боже! – не «пила»… Я всегда мечтал обзавестись настоящей мужской бородой, но здесь радовался, что ее у меня нет.
В Ленинграде мне надо было разыскать семью одного паренька, передать от него письмо. С подружкой расстался. Семья моего знакомого жила на Лесном проспекте, состояла из мамы и дочери. Не стану описывать их безмерного удивления, когда на их глазах произошло мое превращение из женщины в мужчину, а также радость, когда я передал им письмо.
Прожив два дня в Ленинграде, поехал в Таллин. Но тут не знал чем заняться. Оказывается, бежать легче, чем устроиться на воле. Околачивался несколько дней по вокзалам, затем, снова зайцем, поехал в Пярну. И вот здесь не было бы счастья, да несчастье помогло.
Вагоны Таллин-Пярнуской узкоколейной железной дороги имеют ту исключительно неудобную для зайцев особенность, что во время езды из них никуда не денешься без риска сломать шею; ни пойти в другой вагон, ни выйти в тамбур нельзя, потому что тамбура нет. Из-за этого обстоятельства я попался ревизору. Он потребовал у меня билет. Билет я, несмотря на все усилия, найти не мог и высказал предположение, что, наверное, потерял его. Ревизор, однако, не успокоился и посоветовал мне поискать заодно и паспорт, который я тоже, конечно, несмотря на то, что вывернул все карманы, не обнаружил. Тогда этот бездушный чинуша позвал милиционера. Конечно, милиционер оказался тут как тут. Серого Волка с поезда сняли и потащили в отделение железнодорожной милиции.
В отделении, прямо у вокзала, сидел и сладко дремал дежурный. Нашему появлению он, судя по его заспанным глазам, не очень обрадовался. Еще по пути в отделение я усиленно придумывал себе происхождение, ведь положение мое было не из приятных. И придумал. Я выдал себя за одного эстонца, освободившегося всего лишь за несколько дней до моего побега, и сообщил его фамилию. Итак, я освободился, ну и, видимо, потерял документы.
Дежурный, зевая, все это выслушал и повел речь:
– Вот что, миляга, жить без документов худо (в этом я уже убедился). – Он стукнул ладонью по столу, открыл рот в широком зевке и продолжал: – Долго не проживешь, а скрываться тоже нет смысла, ты еще ничего плохого не сделал. Значит, езжай куда хотел, объявись в милиции и расскажи обо всем. Смотришь, документик дадут.
Мой поезд еще не ушел. Дежурный посадил меня в вагон, и я поехал. Видимо, здорово он хотел спать.
Конечно, я мог сойти на любой станции, но подумал: а что, если поступить так, как советовал мне этот соня?.. Вероятно, он сообщил в Пярну о моем приезде; а если так – ну и пусть, разве кто подумает, что хоть один нормальный беглец сам явится в милицию? Милиция полагает, что беглец норовит жить в лесу, во всяком случае, старается быть подальше от милиции.
Поезд прибыл в Пярну утром. На перроне я заметил четырех милиционеров. Они кого-то высматривали среди пассажиров, возле крутился ревизор. Я не ошибся, полагая, что они стараются обнаружить именно меня, и сам направился прямо к ним. Подойдя, превежливо осведомился, как пройти в отделение милиции. Они поинтересовались, зачем мне это надо. Я удовлетворил их любопытство, затем они привели меня в отделение.
Итак, я сдался на милость милиции, просидел в отделении целый день и врал, как заведенный, устно и письменно. Допросов произвели безбожно много, в перерывах играл в шахматы с дежурным и съел его обед, которым он меня угостил. Вечером ввели меня в кабинет, где сидел солидный майор. Он сказал:
– Мы знаем из ваших слов, что вы такой-то, но чтобы это проверить, понадобится немало времени. Положено вас задержать, чего мы, однако, делать не будем. Вы ведь уже насиделись? (Я согласился). Мы,– продолжал он, – выдадим вам справку, о том, что вы заявили нам о потере документов, и больше для вас ничего сделать не сможем.
Этого было достаточно. Получив эту справку, я поехал обратно в Таллин и начал наглеть. Наглел так: пришел в управление городской милиции и потребовал выдать мне паспорт. Но с меня потребовали ворох справок: с места жительства, с места работы, метрическое свидетельство и т. д. Тогда я пошел в Министерство внутренних дел, где повторилось в точности то же: выгнали. Что делал бы на моем месте действительно освободившийся человек? Наверно, пошел бы к прокурору. Ну, нет… К прокурору я не пошел (бродяге можно быть наглым, но умеренно). Я поехал в один колхоз, уговорил председателя, и он меня принял лесорубом – работа в общем знакомая. Таким образом из сельского Совета получил все необходимые справки и свидетельства, и через неделю мне выдали в районном отделении милиции паспорт на шесть месяцев. Затем я из колхоза смылся, ибо нельзя знать, сколько могут жить в Советском Союзе два одинаковых по паспортам гражданина.
Теперь езжу по гостиницам. В каждой живу по три дня. Пригодилась и квалификация, которой меня выучил Джимми. Оснащен я первосортной техникой: есть полное собрание отмычек, есть гримировочные приспособления, позволяющие на ходу изменить свой внешний облик; могу превращаться из шатена в блондина или наоборот; могу среди зимы, как цыган, загореть или среди лета приобрести бледность чахоточного; могу стать чересчур упитанным, курносым, хромым, говорить любыми голосами, какие потребуются; и все эти изменения личности проделать всего за минуту. Все хорошо, только иногда одолевают мысли: милый друг, ведь ты на скользкой дороге, ведь это же она и есть, та самая скользкая дорога, о которой говорила мама… Ворованная воля. И еще у меня глупая привычка, давно с нею борюсь, но побороть не могу – внимать народным поговоркам и пословицам, из которых одна гласит: сколько веревочке ни виться… Вот дьявол! Глупая же привычка. (...)
Приобрел кое-каких приятелей. Один из них, Рест, состоит на «службе» у крупного спекулянта, руководящего работника торговли Пузанова. Фамилия очень подходит этому человеку. Пузанов – крупнейший мошенник и спекулянт, несмотря на почтенный возраст (ему пятьдесят пять лет) и семейное положение (жена, две дочери и сын), он еще и величайший развратник, понимающий толк в молодых женщинах, как я в кондитерских изделиях. Только при его положении в обществе любовные шуры-муры нужно делать очень осмотрительно. Поэтому он содержит пять квартир в разных городах республики: в Таллине, Тарту, Пярну, Хаапсалу, Выру.
Роль Реста такова: когда Пузанову надоест очередная любовница, во избежание неприятных осложнений появляется молодой, красивый друг старого, некрасивого Пузанова, конечно, тоже с деньгами (деньги Пузанова же), и начинает успешно ухаживать за дамой. Скоро он ее увозит, а Пузанов тем временем заводит новые шашни, и все повторяется. Живет Пузанов в Тарту. На его столах всегда имеются вкусненькие напитки, и нам, мелким рыбешкам, от него кое-что перепадает.
Рест знает неплохо и слесарное дело, и мы порой вдвоем путешествуем по гостиницам. Он, оказывается, звезда для многих «слесарей» в Таллине и в Копли, пользуется немалым авторитетом. Через него я познакомился со всеми представителями того класса, для которого я теперь, конечно, «ерш», и, если это станет известно, могут возникнуть неприятности. Но моя жизнь только из них и состоит. (...)
Если человек хочет пить, он может напиться из колодца; если он хочет есть – он должен купить себе еду. А если у него нет денег и он не хочет умереть с голоду, он должен идти и зарабатывать.
Зарабатывать я не могу по простой причине – не умею. Ведь я не могу стать директором хотя бы цементного завода, а грузчиком там же – не хочу, потому что работа эта тяжелая, а зарплата маленькая. Но я умею рисковать, а риск – дело благородное. Разве не так? Подумаешь – директор! Профессор! Инженер!.. Оно, конечно, звучит, но нет романтики, живой жизни. Ну, учились они, университеты кончали, учеными стали, а потом все одно и то же и до самой смерти – научная или другая какая работа. Нет, это не жизнь. Мне тоже нелегко, можно и голову потерять, не говоря о свободе. Но зато какая это прелесть – сознавать, что ты волен урезать зарплату этих вот адвокатов, директоров в то самое время, когда они находятся в царстве сновидений… И думаю, это даже справедливо: они так привыкли получать регулярно зарплату, так привыкли к постоянным доходам! Бедные… Мне их жаль. Им тяжело с их деньгами. К тому же деньги развращают человека, если их много, делают его рабом своих настроений: не замечает он природы, не наслаждается музыкой, встает поздно, он теряет интеллект и здоровье. Конченый человек. Поэтому я считаю, что совершаю по отношению к нему акт благородства, облегчая его кошелек, заставляя его немного поволноваться, к тому же он не обеднеет – еще заработает. (...)
Тетрадь восьмая
Год 1954
(...) – Преступление еще нигде, никому и никогда не приносило счастья, только опустошало душу, ломало жизнь и губило будущее, – это говорит мне Сирье.
Она приютила меня в своей квартире и сказала, что хочет сделать из меня человека. Смешная. Разве я не человек? Она ведет со мной борьбу, доказывая, что я живу неправильно. А когда я ее спрашиваю, что мне конкретно делать, чтобы получилось правильно, – молчит. А что же мне действительно делать? Вернуться, в лагерь? Ведь я как-никак поработал немало и по первой, и по второй, и по третьей системе. Дадут наверняка полную катушку – десятку.
Сирье спит. Пришла из института, посидела на диване, поболтали, затем она сняла туфли и легла.
Я укрыл ее пиджаком. Скоро она заснула. Перед ее приходом я прибрал квартиру, помыл посуду и постирал полотенца. Осталось приготовить ужин, но я не умею. Она поспит немного, а проснется – сама что-нибудь сделает.
Все-таки смешная она. Я выразил возмущение по поводу чего-то, прочитанного в газете, это ее чрезвычайно обрадовало:
– Так ты, стало быть, начал читать газеты…
Вокруг много людей – хороших и плохих, кое-кто из них иногда относится ко мне хорошо, но они не ко мне относятся хорошо, а к тому человеку, за кого я себя выдаю, меня же они не знают. Сирье знает меня.
Росла она без родителей, отца не помнит, а мать умерла, когда она была еще маленькой. Вырастили ее тетушка, и дядя, они живут где-то в деревне. У Сирье есть муж. Нет, не тот лысый, с которым она сфотографирована, – это, оказывается, и есть ее дядя (в общем-то симпатичный) – и не красавец с наглющими глазами, хотя он, к сожалению, не дядя… Ее муж тот положительный военный с симпатичным лицом.
Девять лет назад она вышла замуж… за красавца с наглющими глазами. Он пьянствовал, мучил ее, изменял… Она прожила с ним три года и развелась. Через год после этого она вышла замуж за военного и прожила с ним четыре года. Это очень хороший человек, любит ее, у них родилась дочь. На этот раз изменила она. Почему так получилось – она не знает, так получилось. Человек, с которым она изменила, прошел мимолетной тенью в их жизни, она его даже не вспоминает. Муж простил ее и хотел, чтобы она вернулась. А она не вернется.
– Ему даже легче, – говорит она, – он не один, у него наша дочка…
Она тоскует по девочке, но к нему не вернется. Почему? Кто может это объяснить? Разве сама Сирье…
И как это получается? Почему любовь непостоянна? Есть пары, которые, прожив в согласии многие годы, расходятся. Возможно, за долгие годы они надоели друг другу? Есть же пары, которые, прожив лишь несколько месяцев, расходятся. Возможно, они недостаточно любили? Возможно многое. Можно даже полюбить бродягу, с которым в один несчастный день расправится правосудие…
Сирье бросила курить, она сказала:
– Даю слово!
Я знаю, она не бросает слов на ветер. Она просила меня дать слово, что я больше никогда не буду пить – «ни капельки», и я тоже не бросаю слов на ветер. Потому и не мог дать ей этого слова.
* * *
Нет, не годится приличному волку подходить к людям слишком близко: если не убьют – приручат, заставят ходить на задних лапках, и станешь какой-то помесью дворняжки с кошкой: хвостиком ложись сюда, морду поверни туда, лапки держи не так, а на овечек уж и не поглядывай… Нет, мы не поссорились. Но нет мне от нее покоя. Все учит, наставляет, а чуть что не так – в слезы. Беда с ней. С одной стороны, понимаю – любит она меня и хочет, чтобы я был таким, как все, или таким, каким она меня хочет видеть. С другой стороны – никто еще мною не командовал, непривычно мне это. О каждом шаге нужно перед ней отчитываться, и непременно чтобы правду говорил. Только не могу же я ей все говорить. Что же тогда получится: скажу ей, так и так, ограбил такого-то, там-то и в такое-то время… Ерунда получается! Значит, надо лгать. Но ведь я ее люблю, и мне совсем не хочется говорить ей неправду.
Странно все. Как-то невероятно даже, что я люблю женщину, которая принадлежит только мне и поэтому имеет право потребовать от меня повиновения. А разве это так просто? Казалось, всегда видеть ее, быть с ней и днем и ночью – мечта. Но мечта сбылась, и откуда-то появились тысячи мелочей, к которым ты не привык, они тяготят. Она каждый день со мной советуется, что готовить на обед, на ужин… «Что ты будешь есть?» – спрашивает. А мне-то все равно. Я ведь ем все подряд, подавай хоть гвозди. Да и неудобно: денег от меня, по известным причинам, она не берет, и, следовательно, когда я с ней, она меня кормит. А она не понимает, что неудобно, обижается. Ко всему прочему она очень образованная, много знает, и мне иногда трудно с ней разговаривать. Она говорит о своей работе, но я в этом ничего не смыслю, разные непонятные слова о непонятных ученых делах, о незнакомых людях. Мне нечем с ней поделиться, кроме общих впечатлений о повседневных событиях. И получается, что у нас вроде разные интересы.
Брак по-эстонски звучит так: абиэлу. Это слово состоит из двух слов: аби – помощь и элу – жизнь, в сочетании – жизнь во взаимопомощи. Это прекрасно, это, по-моему, самое точное определение супружеской жизни. Любовь соединяет людей для того, чтобы они жили и помогали друг другу во всем: физически, морально, материально. Находясь рядом с любимым человеком, ты должен следить, чтобы не обременять его своим существованием. Когда же один становится в тягость другому, значит, он в чем-то другому не помогает, и если он этого не поймет, неминуемо следует разрыв или же люди существуют нудно и надрывно. И все-таки нелегко приличному волку цивилизоваться, надо вертеться сюда, туда и соображать, много соображать, чтобы знать, куда и как повернуться хвостиком, как держать лапки. (...)
Драгоценности, деньги люди хранят – одни в банках, другие в сберкассах, третьи в сейфах, различных тайниках. Сирье хранит свои ценности в зеленой пластмассовой коробочке, и стоит эта коробочка на гардеробе… В коробочке все ее деньги от зарплаты до зарплаты, квитанции всякие, диплом и почетные грамоты и еще – надежда. Оказывается, она надеется выиграть по облигации немного денег. Денег ведь никогда не хватает, а ей многое бы хотелось. Она часто стоит у витрин магазинов и любуется красивыми материалами, платьями. А ей не везет, она еще никогда не выигрывала. И все равно покупает облигации, и всегда с наивно-блаженной надеждой, что на этот раз ей улыбнется счастье. Она покупает их понемногу и бережно кладет к другим своим ценностям, в зеленую коробочку, а любимую коробочку ставит на гардероб.
Сирье и в голову не приходит, что у нее могут похитить эту коробочку – ее сейф. Да, ей не приходит это в голову, несмотря на знакомство со мной. А мне вот пришло. Может же кто-то войти, так же как я вхожу в другие квартиры, и забрать эту коробочку…" (Продолжение выборки отрывков следует)
.
Комментариев нет:
Отправить комментарий