Показаны сообщения с ярлыком Записки Серого Волка. Показать все сообщения
Показаны сообщения с ярлыком Записки Серого Волка. Показать все сообщения

понедельник, 12 июня 2023 г.

АХТО ЛЕВИ - ЗАПИСКИ СЕРОГО ВОЛКА - 6

Убедительно прошу обратить внимание на годы, о которых рассказывается в этом отрывке - 1955-1963. Это были годы "хрущевской оттепели". Она наступила после безумия и мерзостей сталинской преступной антикоммунистической реакционной восточной деспотии. А потом была удушена государственным переворотом днепропетровского мафиози и номенклатурщика - бездельника Лёни Брежнева в 1963 году, реставрировавшим всевластие косной сталинской номенклатурной бюрократии, которое в конечном итоге привело к антикоммунистическому позору катастройки Мишки-меченого (горбачева) и прихватизации Бориски-алкаша (ельцина).

Этот отрывок на примере Ахто Леви, который именно в эти годы "перековал" себя из преступника-рецидивиста в советского человека, однозначно показывает научную правоту бихевиоризма о том, что поведение и привычки людей, их межличностные и общественные отношения определяются фактическими условиями их существования в обществе, их реальным повседневным образом жизни в обществе, а не официальной показухой и пропагандой, "идеологией", "идеалами" и прочими идеалистическими миражами.

Либерализм, то есть буржуйская мифология "свободы предпринимательства" - это просто сказки для детей дошкольного возраста, в которые взрослые люди могут верить всерьёз, лишь только если они подвергаются постоянной промывке мозгов буржуйской пропагандой. К несчастью, это - массовое явление, так как буржуйская пропаганда назойливо лезет в уши и глаза буквально отовсюду - из масс-медий, из интернета, с рекламных щитов, из школьных учебников и т.д.и т.п. Люди на Западе (особенно в сатанинской империи США) уже не воспринимают буржуйскую пропаганду как таковую, потому что она внушена им с детства как "безальтернативное здравомыслие". При этом они лишены доступа к любому действительно альтернативному мировоззрению, а как "альтернативы" им услужливо сервируют на выбор религию, психоанализ, "гендерную" извращенческую идеологию, мифы о "климатической катастрофе" и т.д. и т.п.

А вот жители обломков СССР всё ещё имеют то преимущество перед населением Запада, что у них сохранилась память о советском строе - первой, пусть и неудачной, попытке построить социализм. Не надо отчаиваться - ведь, как говорится, "первый блин всегда комом". Но память о советской реальности (со всеми её плюсами и минусами) слабеет и теряется от года к году, глушится наглой ложью буржуйской пропаганды, поэтому очень полезно на досуге читать Ленина, например, трёхтомник его основных работ, который многократно переиздавался в СССР.  И ещё надо изучать причины гибели советской системы, чтобы ни в коем случае не повторить происшедших ошибок и допущенных преступлений, т.е. извращений и уродств, которых надо будет обязательно избежать при следующей попытке построения социализма.

Именно поэтому необходимо бороться не только против мифологии капитализма, но и против широко распространенной в России коварной подмены социализма фальшивкой холуйского культа личности конопатого кавказского ублюдка Джугашвили-сталина. Проклятая путиноидная сволочь исподтишка пропагандирует этот постыдный культ, а чтобы народ не видел ничтожество подонка Джугашвили-сталина по сравнению с настоящим создателем Советского Союза - В.И. Лениным, и не начал читать произведения Ленина, путиноидная мразь старательно загораживает мавзолей Ленина фанерными щитами...

Короче говоря, историю невозможно ни остановить, ни повернуть вспять, поэтому любое "закручивание гаек" на народе любителями всласть повластвовать неизбежно кончится катастрофой... или социалистической революцией. К ней надо обязательно готовиться. Ну а мещанское обожание "сильной власти" (будь то царишки Николашки 2-го Кровавого, Джугашвили-сталина, Иудушки КаПутина или вообще кого угодно) - это самый явный симптом холуйского комплекса неполноценности. (Примечание behaviorist-socialist)

*  *  *

Ахто Леви (Levi Ahto Lippu, на русский лад - Лев Ахтович Липпу):

(...) "Ну, а мне что делать?

Дороги жуликов, мошенников, воров, спекулянтов, всех правонарушителей, где бы они ни ходили, ведут в Батарею, и мне не миновать ее. Отвратительное это заведение! Но и скрываться надоело, лгать надоело изо дня в день, без конца. Как хорошо было бы говорить о простых вещах, не опасаясь проговориться. Вот проходят мимо окон люди – парни, девушки, им весело, они дружат, любят, создают свое счастье. А для меня это – словно сказка. И рассказать теперь некому. Каждый день давит меня своей тяжестью, я ощущаю вес каждой минуты, каждой секунды, а сколько на свете людей, которые даже и не подозревают, что время имеет вес…

Подбивая баланс, я установил, что, прожив двадцать пять лет, из них тринадцать в поисках острых ощущений (от которых весьма заметно отупел), я не знаю, человек ли я.

Ах, если бы это было возможно, если бы можно было вот так сразу, незаметно перейти из одной жизни в другую, одним махом вычеркнуть прошлое, начать новую жизнь. Но нет, это невозможно: чтобы перейти в другую жизнь, нужно идти туда – в чистилище, к аллигаторам, ягуарам, волкам, среди которых ты быть не хочешь, где тоже ждет тебя одиночество. Нет! Но тебе плохо. Тебя тяготит одиночество, мучает страх, ты опасаешься недоуменных взглядов прохожих, вызванных твоим жалким, измученным видом; ты сторонишься смеха, улыбок; у тебя боли – в желудке, в душе, в раненых ногах – полная деформация человеческого облика. Ты заставляешь себя смеяться над тем, что тебе нужна была диета… Но что же еще остается? Только смех. Чтобы выздороветь, нужно быть сильным, питаться по-человечески, вообще жить по-человечески. И это было бы возможно, если бы около тебя была хоть одна любящая душа. А если ты один, совсем один? Можно, конечно, не обращать ни на что внимания и… смеяться. Но не смейся над теми, кто разделяет твою судьбу и твои чувства, – они несчастны, им плохо. Да и тебе плохо. Ты – вор. Твой удел – тюрьма, небытие. Сейчас у тебя есть свобода, но что она стоит, твоя свобода, в вечном страхе за жизнь, за шкуру, перед разоблачением и стыдом?.. Вот именно – стыдом. Ты боишься того момента, когда тебе придется смотреть людям в глаза и рассказывать им о себе. А кажется, тебе не избежать этого дня. Он неминуемо наступит. Что тогда ты скажешь? Ты не знаешь. Так надо думать. Если ты что-то хочешь понять – пошевели мозгами. Постепенно шарики твои начнут крутиться в голове, и глядишь – что-то поймешь. Вопросов у тебя хватает, и нужно найти ответы. Помню, как однажды в лагере видел пожилого вора, который меня страшно обругал за то, что я его видел плачущим, но после разыскал и извинился.

Я его не понял тогда. Я понимаю его теперь.

* * *

В поезде Таллин – Кохтла я так увлекся «Восходом солнца» Гайдна, что не заметил, как был арестован. То есть заметил это с опозданием. Именно в тот момент, когда у меня потребовали документы. Их было двое. Не скажу, что очень испугался (я внутренне к этому был готов), хотя и не обрадовался. Я сунул им свои липовые шпаргалки. Они их, не читая, спрятали в карман, а меня – в Батарею. Итак, все дороги ведут в Рим…

В общем очутился я в знакомой 60-й камере, и начали меня «раскалывать». Что касается меня, я и не старался ничего скрывать, раскалывался вполне добровольно, можно сказать, добросовестно, и даже чересчур. Дело в том, что следователи после кропотливого, терпеливого труда, ухлопав на твое недостойное существо уйму нервов, здоровья, накопив потихоньку горы разоблачающего тебя материала, радуются, что могут тебя наконец положить, так сказать, на обе лопатки. Они предвкушают сладость заслуженной победы. А тут… что же это получается? Этот недостойный вдруг заявляет, что следователю известно еще не все, что, например, обворовано не две, а пять квартир. Где? Когда? Что? – возникает уйма вопросов, нужно разыскивать потерпевших, наводить справки, устанавливать новые факты… Выяснять, устанавливать. И писать, писать, писать. Бесконечно. Закончив, наконец, со всем этим, мой следователь посматривал на меня уже со страхом: не заявит ли этот сумасшедший еще что-нибудь. Он мне так и сказал: «Странный вы человек, зачем вам было во всем признаваться, ведь теперь получите на полную катушку». Нo, должно быть, он и сам понимал, в чем дело, потому что спросил: «Что? Легче стало?» Катушка мне полная так и этак обеспечена – две я квартиры обобрал или пять, а легче действительно стало. Всему они поверили, всем моим признаниям, единственно никак не могли поверить, что я будильник купил, а не украл.

Судили меня в маленьком городке Тырва, в этом районе были мои самые значительные приключения. Нy и, конечно, дали «потолок» – десять лет. Сказать, чтобы все обошлось гладко, нельзя – взрыв все-таки получился. Мое презренное сознание взбунтовалось еще раз, напоследок. Это было в КПЗ. Вдруг я подумал: «Ты сошел с ума! Десять лет тюрьмы – это же бесконечно. Зависеть постоянно от чужой воли, всегда под конвоем, работать, работать, как мул, терпеть общество всяких там отбросов, пускай даже таких, как ты сам. Нет! Не надо! Завтра тебя увезут в тюрьму, и тогда будет поздно. Это надо сделать сегодня».

И я стащил во время судебного заседания печную заслонку и удачно пронес в камеру. Взломал деревянный пол, разворотил землю под полом и наткнулся на толстый слой цемента. Разбил на маленькие кусочки заслонку об этот цемент и в бессильной злобе заплакал, облизывая разбитые, израненные пальцы. Затем постучал в дверь и вызвал надзирателя.

Это на меня нашло умопомрачение, на миг словно забылась и Сирье и все продуманное, на миг запротестовал Серый Волк, не желающий умереть. Нет, он не собирался умирать. Наверное, еще не так-то скоро удастся мне свести с ним счеты. Что готовит он мне в дальнейшем?

Тетрадь одиннадцатая

Год 1960

Родился человек. И сразу начинает получать: сперва от матери – питание, ласку, уход; от отца – любовь, защиту, ну, и конечно, нередко ремень; от общества – знания различные. Он родился, он уже есть. Но времени он не замечает. Возможно, его желания уже не совпадают с требованиями окружающих. Но так или иначе – время для него не имеет пока еще никакого значения, годы ему кажутся длинными, жизнь – бесконечной. Первые сознательные годы человек с нетерпением ждет, когда он повзрослеет. Потом он становится взрослым, но он еще молод, а жизнь интересна, он живет и опять не замечает времени, не замечает, что годы уже не такие длинные, они стали чуточку короче, меняются быстрее, чем раньше. Пройдет еще много лет, пока он это заметит и вдруг откроет для себя, что годы, собственно, летят с чудовищной скоростью, а жизнь и вовсе не бесконечна. Он обнаружит, что и не жил еще совсем, что жить надо было по-другому, иначе. И тут он задаст себе вопрос: почему? Почему не понял этого раньше, почему не заметил? Сперва не думал, потому что думать не умел; затем не думал, потому что некогда было уже думать, а когда нашел на это время, когда научился думать, – уже поздно. Половина жизни позади.

Говорят: школа жизни, университет жизни.

Да, жизнь – школа. Но не просто даются знания и в этой школе. Жизнь дает и опыт, но забирает взамен годы, учит, но может и уничтожить. И всегда эта проблема – как найти точку опоры, правильную позицию. Думаешь, что вот так именно правильно, по каким-то своим соображениям решаешь, а выходит – ошибка. Может вечность пройти, прежде чем ты осознаешь эту ошибку. (...)

Я начал все это записывать просто так, захотелось быть героем, подобно тем, о которых я тогда читал в приключенческих романах, которые жили в моем воображении и манили в мир. По сути, я и стал чем-то на них похожим, на свою беду. Единственное, что у меня в отличие от них имеется положительного, – это моя привычка писать дневник. Это дает мне теперь возможность наблюдать себя как будто со стороны, и жизнь тоже.

Конечно, прав доктор, вернувший мне жизнь, когда я, совсем дойдя до точки, перерезал себе вены и собрался на тот свет. Он сказал:

 Молодой человек, ваша мать родила вас не для смерти, а для жизни, и если вы потеряли тех, кто вам дорог, то не забудьте о тех, кому вы сами дороги… – Еще сказал он: – Если вы потерпели в жизни поражение, если вы жили неправильно, из-за этого не стоит бежать на тот свет, там вы ничего не исправите, но на этом можете все изменить и начать жизнь снова. (...)

Да, шесть с половиной лет прошло. Но я помню все, как будто это было сегодня. И ее помню, судью… Она красивая, обаятельная, со светлыми глазами, открытым, прямым взглядом и светлыми пышными волосами. Помню, как она выступала на суде, властная. Умна ли она? Не знаю… Наверное. Во время заседания она порою склонила свою красивую голову к заседателям – сперва направо, затем налево, и заседатели нашептывали ей что-то. Она смотрела на меня, а я думал о том, как она меня находит: интересным или нет, мог бы я ей понравиться как мужчина или нет… Многое бы отдал тогда, чтобы узнать, о чем она думала. Мне было очень больно, когда надо мной насмехались охранники, потому что это слышала она; и было больно, когда меня ругали потерпевшие, – потому же… Я устал от жизни, потерял Сирье. Но я был влюблен в судью. Интересно, все люди так устроены или только я?

Меня судили несколько дней, а я все глядел на нее, нa эту красивую женщину, и во мне взбунтовался Серый Волк. Он не хотел умирать, он хотел на волю. Но из этого у него ничего не вышло. Когда судья читала приговор, я смотрел на нее влюбленными глазами и мечтал только об одном, чтобы это длилось как можно дольше, но продолжалось это не вечно. Потом пересылки и, наконец, Урал. Привели в строгорежимную колонию, где обитали воры. Дела у воров шли все хуже и хуже.

От прежних привилегий остались рожки да ножки: в законе, не в законе – на работу гоняли всех, и о кострах нужно было забыть. Вкалывали они, как все. Оказывается, воровские колонии, как и «масть» эта, ликвидируются повсюду. Почти нет больше «воровского закона», вымирает. Еще встречаются подделывающиеся под этот «закон», но это для обмана молодых и самих себя. И хотя это так, воспоминания прежних лет, когда они еще господствовали, делали мое существование вместе с ними тяжелой пыткой.

Я не хотел жить вместе с ними, но эта причина была недостаточно уважительной для того, чтобы меня перевели куда-нибудь. Причем перевод надо было сперва заслужить. А заслужить я не хотел, не верил в такую возможность. Однако и воры все еще пытались иногда взбунтоваться, вернуть навсегда потерянное положение или просто устроить смуту, милую их анархическому складу души, – и скоро после моего прибытия воры учинили очередную заварушку. Во время расследования этого дела меня по ошибке причислили к их компании, забрали, посадили и укатили на один год в тюрьму. Отбыл я этот год сравнительно спокойно. Происшествий не было, за исключением следствия по поводу убийства Ораса и его приятелей-бандитов в болотах Каркси.

Дело в том, что весной нашли в лесу двух застреленных мной людей Ораса. Милиция, разумеется, сразу произвела тщательное расследование в этом районе. Нашла хутор, старуха хозяйка показала, куда зарыла Ораса и Каллиса на другой день после моей расправы, ну и, конечно, описала мою личность. Таким образом дело открылось.

Длилось это следствие около месяца, и поскольку мои жертвы были матерые ворюги и убийцы, оно кончилось безвредно для меня.

Из этой тюрьмы я опять попал в строгорежимную колонию. Продолжалось нудное, однообразное арестантское бытие. Из-за раненой ноги на лесоповал меня не гоняли. Причислили к инвалидам. Мы убивали время как хотели и умели. Я жил, как заведенный механизм, безразличный ко всему; время тянулось так медленно, а сидеть так много… Но как бы отчужденно ни относился человек к жизни, она его заденет и заставит принимать в ней участие. Она задела и меня, и, как всегда, больно.

Среди всех этих бездельников есть типы, занимающиеся коллекционированием фото красивых женщин, совершенно им чужих. Они их выдают за своих любовниц, показывают фото друг другу и всем желающим, причем выдумывают всякие пошленькие истории. Все это так же в моде, как заочная дружба с женщинами посредством переписки, когда у наивных выманивают деньги или посылки, а в благодарность над ними же насмехаются.

Один из таких донжуанов среди прочих показал и эту карточку, на обороте ее на чистейшем эстонском языке было написано: другу Мартину от Эстер и так далее… Указывая на эту надпись, я спросил обладателя фото, где он познакомился с этой женщиной. Не подозревая, что я эстонец, он понес чепуху. Тут я порвал фото и сообщил, что думаю по этому поводу. Тогда вся эта свора напала на меня и произвела расправу.

После этого события я возненавидел окружавших меня, чувствовал себя чем-то вроде белого слона среди папуасов и мечтал только об одном: уединиться. Но куда? С утра до вечера я слонялся по зоне. Все меня раздражало, даже отказчики, эти лентяи и лодыри, которых отвращение к труду привело в заключение, где они также из-за этого постоянно страдают, – даже эти человечишки меня раздражали. Я всех ненавидел. Ну и, разумеется, мне ответили тем же. Меня стали сторониться, меня избегали, а многие попросту побаивались. В душе творилось что-то скверное, что – я не понимал сам и до сих пор не понимаю.

Избили меня здорово, и я заболел. Когда врачу колонии стало очевидно, что мое состояние становится все хуже, он отправил меня в Центральную больницу управления.

* * *

(...)

Тетрадь двенадцатая

Год 1961

Как я и думал, нелегко приобрести покой в тюрьме. Вот отсидел для начала пять суток в карцере за то, что не желаю войти в общую массу заключенных. Ну что ж – к этому мне не привыкать.

Все-таки я настоял на своем.

* * *

После многих попыток приобщить меня к общей массе тюремного населения, после бесконечных «почему» опять отсидел пять суток в карцере, наверное, не последние. Но я все же живу один и чудесно себя чувствую. Не надо слушать бестолковую, пустую болтовню с утра до вечера, не надо быть свидетелем бесконечных склок, мелких пошлых интрижек. Хорошо! Ни о чем больше пока не жалею.

* * *

Получил сегодня письмо от мамы. Какое событие! Неужели это может быть, что они где-то еще существуют? За семнадцать лет – первое письмо, первые вести. Брат служил на корабле дальнего плавания, сестра дома с мамой. Она уже большая – ей девятнадцатый год. Ведь ей было всего восемь месяцев, когда я ее видел… А братишка – ему было семь лет. Мама… Пишет, что здорова, но какая она – не могу себе представить. Бывают все же на свете чудеса…

Интересно, увижу ли их еще когда-нибудь?

Витрина хроники ТАСС 12 апреля 1961 года

Ю.А. Гагарин и Н.С. Хрущев на трибуне мавзолея В.И. Ленина

Сегодня мой день рождения, и даже имеется возможность отпраздновать это несчастье. Конечно, без шика, но есть сахар, даже белый хлеб – что еще надо? Вот наемся в честь того, что мне сегодня исполнилось тридцать лет. Сижу в одиночке, начальство относится пока к этому терпеливо, они вроде уже начинают меня понимать. Надзиратели посматривают на меня сочувственно. Это, наверное, оттого, что я с ними предельно вежлив, ничего не прошу, не требую, всем доволен. Они словно отдают дань моему терпению. Живу прилично, насколько это возможно в тюрьме. Меня даже выпустили работать, специальность моя – уборщик. Бегаю по тюрьме с метлой, гоняюсь за окурками, мою полы, вытаскиваю грязь.

Недавно из моего срока выбросили пять лет, остается два года и четыре месяца. Колоссально! Это совсем не много – двадцать восемь месяцев или восемьсот пятьдесят два дня. А мне всего лишь тридцать лет… И это тоже немного, ведь я проживу еще сто лет. Конечно, я устал немного, но тем не менее я молод, и буду еще долго молодым. Собственно, я всегда буду молодым. И кто скажет мне, где граничит молодость со старостью? Есть люди в пятьдесят молодые, есть люди в двадцать старики. Стареют те, кто не хочет расставаться со старыми понятиями, старыми привычками, хотя они уже не ко времени. Если человек может оторвать от себя старое, перешагнуть из прошедших времен в настоящее – он будет долго молодым, и надо жить, извлекая максимальную пользу из того, что имеешь сегодня, и наслаждаться жизнью в пределах доступного. (...)

Тишина. Лишь где-то скребется мышь, еще мухи назойливые летают вокруг моего носа, стремясь сделать на нем посадку. Мне скучно, мне некуда девать себя, а это так страшно, когда человеку некуда себя девать. О, это так страшно!..

Перелистывая дневник, я обратил внимание, что стал он стареньким, уже совсем истрепался, того и гляди рассыплется. Решил его заново переписать, уже по-русски. От этого для меня тройная польза: я научусь писать по-русски; дни, бесконечные в тюрьме, заполнятся делом и пойдут быстрее; и дневник будет переписан заново. Конечно, это будет нелегко, и сделаю я это, возможно, плохо, но, во всяком случае, перестанет докучать тюремная цензура. Потом, раз я говорю и читаю по-русски, значит, обязан научиться и писать. К тому же, вероятно, из-за прочитанной в течение многих лет литературы, а также из-за общения с окружающими людьми исключительно на русском языке я совершенно свыкся с ним и все больше и больше отвыкаю от своего родного. Но прежде чем приступить к переводу этих записей, я должен решить, как переводить их: буквально, или усовершенствовать настолько, насколько меня самого усовершенствовала жизнь.

Когда двадцать лет назад я сделал первую запись в своем дневнике, я полагал, что записи эти будут отражать прожитые мною увлекательные приключения, смелые подвиги во имя славы и богатства, в которых тогда заключалось мое понимание счастья, и вовсе не полагал, что мне придется описывать жизнь и приключения, приведшие меня вот сюда, в эту камеру. Приключения… Они, конечно, были. Но были они совсем не такие, какими я восхищался в приключенческих романах. Они были не из приятных, хотя я ими порою тоже восхищался. Что же касается подвигов – их, разумеется, не было. Но жизнь была, и я ее записывал такой, какая она была, невзирая на то, хорошим я выглядел в ней или плохим. Моим запискам пришлось много пережить. Они побывали во многих чужих руках, не раз мокли в воде, обтрепались, десятки раз заново переписывались.

В них заключена вся моя жизнь. Сам того не замечая, я создал ими самого себя: читая и перечитывая эти записи, я каждый раз по-новому видел жизнь и себя в ней. (...)

Становится понятным, почему люди, имеющие гораздо большие сроки наказания, чем у меня, все же работают как проклятые в лесу. Дело тут не только в том, что это честно, еще и в том, что им там не видны все эти гадости, они трудом изолировали себя от этой грязи, они находятся среди пахнущих смолой и хвоей деревьев, на чистом воздухе, они в чистоте, и вот здесь имеет место человеческое достоинство. Здесь тяжело, но только физически. Но ведь физически можно закаляться, можно стать сильным, да и не только можно – нужно. Мужчина должен быть сильным, если он мужчина. Он должен быть сильным и духом и телом. И все равно где он им станет, и все равно когда он им станет. Поздно не бывает никогда, ведь я не собираюсь же завтра умирать, и раз так, стало быть, надо быть мужчиной, и быть сильным мужчиной. И я им буду, я знаю это, потому что сумел признать истину, отказаться от прежних ложных мыслей, быть объективным. А это все нелегко, очень нелегко.

* * *

Боже мой, они меня доконают, куда мне от них деваться? Мысли – в прогулочном дворе, в камере, в уборной, везде они со мной. Кто ты? – мучают они меня. Некто, кому кажется, что вокруг темно, потому что потерявший гражданские права (они ему казались ненужными), потерявший человеческое достоинство (он с ним не считался), избегавший истины, которой он бессознательно боялся. Беглец. Да, ты беглец. Бежишь из дому, от самой чистой, нежной, материнской любви; бежишь от человеческого общества, затем от правосудия, потом от наказания. И теперь ты снова сбежал – от людей, окружающих тебя сейчас. Ты бежишь от всего сознательно, поэтому так темно вокруг. Тебе страшно, и пора быть мужественным, сознаться себе в этом. Ты жаждешь света, тебе давно надоела темнота.

Все правда. Мне надоела жизнь вслепую. И я покончу с этим, я уже не могу не покончить. Вокруг пусто, но, оказывается, абсолютной пустоты все же нет. Только чтобы в этом убедиться, нужно было создать для себя вакуум, а теперь – нетерпение: когда же я выйду отсюда! Мне уже не нужны эти стены, я жажду проверить себя на деле, хочу убедиться, что я действительно способен стать сильным. Придет час, когда я смогу заговорить в полный голос и рассказать людям о том, что нет отчаяния, нет безвыходности, нет и темноты, что, если ты человек, тысячи возможностей содержатся в самом тебе. Открой их и пользуйся ими."  (Окончание выборки отрывков следует)

.

суббота, 10 июня 2023 г.

АХТО ЛЕВИ - ЗАПИСКИ СЕРОГО ВОЛКА - 5

 Ахто Леви (Levi Ahto Lippu, на русский лад - Лев Ахтович Липпу):

(...) "Год 1955

Сааремаа. Кингисепп. Форт,

Был на родине и разыскал Арно. Я не видел его с того памятного дня, когда пять лет назад оставил у него свою записную книжку. Он женат на хорошенькой (по моему разумению) женщине, имеет потомков – двух сопливых мальчишек. Но жить ему скучно… Никакого, мол, удовольствия от жизни: целый день работает, придет домой усталый, измученный, а тут визг, шум, заботы одна за другой; не жизнь – каторга.

Мне, конечно, трудно судить, в чем там дело, но, наверное, он поспешил жениться. Ну что мог он знать в восемнадцать лет? Забрал я свою книжку и уехал.

Новый, 1955 год встретил истинно по-волчьи. Попался в Выруском районе истребителям и еле унес ноги. Они гнались за мной на лошадях, а я, упав, вывихнул ногу. Но все-таки ушел в лес и здесь провалился в старый песчаный карьер. К счастью, в лес меня искать не пошли, и ночью я из этого карьера вылез. Но вылез уже в 1955 году. Остаток ночи провел в коридоре одного человеческого жилья, среди юрких и любознательных мышей. Сегодня поеду в Кохтла.

* * *

Совершая ночной обход в одной из гостиниц Кохтла, я наткнулся на личность, которая очень нуждалась в деньгах, потому что кто-то из моих коллег опередил меня. Когда я зашел в его спальню, мне казалось, что он, как все нормальные люди в это время (было два часа ночи), спит, но не успел я осмотреться, как он заговорил. Он, конечно, безошибочно угадал, зачем я его в такой час навестил и что я за птица, и сообщил мне следующее: в Кохтла он впервые, деньги потерял или их украли (разумеется, украли, кошельки в Кохтла не теряются, их крадут. Это понятно всякому, кто знает, сколько в Кохтла золотых карманщиков), и он теперь не знает, как ему ехать домой, а также как им с беременной женой дожить до следующей зарплаты. Раздобыть денег иначе, как заработать, он не умеет.

– Итак, кроме старых часов и штанов, нет ничего… – закончил он.

Я присел на пол у его кровати. Мы познакомились. Он и его жена – гитаристы, работают в каком-то театре. Он держался спокойно и весьма миролюбиво, но было видно, что он, хотя и не очень обеспечен, относится к тем людям, которые вряд ли знаются с представителями моего ремесла. В его разговоре были ирония, любопытство и отчаяние. Я понял, что с деньгами у него в самом деле худо. Он шутил, пытаясь казаться бодрым, но ему было не до шуток. Он рассказал о своей жене, о работе. Я – о своей работе, о том, что тоже очень люблю музыку.

– Скажи, у тебя никогда не бывает угрызений совести? – спросил он.

Я признался, что бывает, и рассказал о своих двух системах и о третьей, которую бросил.

– Ну, это робингудовщина, – протянул он. – А почему ты должен так жить? – спросил он опять. – Разве тебе нравится такая жизнь?

Чудак человек! Кому же нравится такая жизнь? А впрочем, когда-то эта жизнь мне действительно нравилась, ведь я же ушел из дома искать приключений… Только какие же это, к черту, приключения? Это даже не приключения, просто живет человек, прячется от всех и всего. А во имя чего? Надоели мне они. И получается, что когда-то я их искал, а теперь вроде они меня ищут…

Странно, никогда об этом не думал, но вот зашел в этот номер, нашел этого человека, и вот здесь, на полу, ночью, появились такие мысли, какие никогда раньше не приходили в голову. Я подумал: чего, собственно, я здесь сижу? Я, конечно, давно знаю, что мне не следовало бы бежать из дому. И из лагеря я не должен был бежать. Но если бы я не бежал из лагеря, значит, пришлось бы отсидеть девять лет! За это время и горбатым можно сделаться. Только если бы я не совершал побегов раньше, наверное, сидеть бы мне пришлось меньше. Опять «если бы»!..

Если бы не было Пинкертона – я не убежал бы из дому. Если бы не было войны – я не убежал бы в Германию, если бы я не убежал – я не расстался бы с мамой и не попал бы к «лесным братьям», если бы не попал к «лесным братьям», не сидел бы ни в тюрьме, ни здесь на полу… Так нравится ли мне эта жизнь?

Нет. Но что же мне делать, раз уже нельзя вычеркнуть все эти «если бы»? Если я сейчас появлюсь в милиции, мне придется сидеть в лагере не девять лет, а, наверно, больше. А как же тогда Сирье? Она, правда, говорит, что будет ждать всегда, что бы ни случилось.

Но разве она понимает, что значит ждать десять лет? И разве она представляет себе, кого она дождется через десять лет? А потом, если она не дождется… значит, я ее больше никогда не увижу? Всё так сложно.

Незаметно мы просидели почти до утра, пока я не спохватился, что мне, наверное, полезно будет исчезнуть, ведь я уже успел побывать и в других спальнях. Предложил ему свою помощь, которую он принял. На том расстались.

Но вот меня занимает вопрос: должен был он принять от меня деньги или нет?!

С одной стороны, он честный человек, не укравший за всю жизнь ни копейки. С другой – жена у него беременна, у него не осталось ни грошa и он в чужом городе.

Как бы поступил я на его места? Я пытался представить себя инженером, артистом – все равно, не укравшим за свою жизнь ни копейки… И… не получилось. Я чувствовал себя странно и на вопрос, что бы сделал, оказавшись сам в подобном положении, будучи при этом честным человеком, – не ответил. Просто решил: «Что-нибудь сообразил бы».

Воровство – дело, конечно, рискованное и трудное. Но и работа тоже… всякая бывает. Не все люди профессора, директора и не все рабы денег своих. Этот гитарист несчастный наверняка кое-как концы с концами сводит, и хоть работа его – не мешки таскать, он тоже ничего больше не умеет, и отними у него деньги, что он за дело свое получает, – задохнется, как рыба, вынутая из воды.

Но постой! Я же просил его, чтобы он мне что-нибудь посоветовал. Он ничего не посоветовал. Может, он принял от меня деньги как от человека?..

Очень все сложно, черт побери!

(...)

Что такое побег?

Физическое ощущение свободы – и только.

* * *

Здравствуй, Сирье!

Сижу на вокзале и пишу тебе письмо, которое ты не получишь, потому что я запишу его в свой дневник. Мне так нужно сейчас с кем-то поговорить; а не с кем – вокзал есть вокзал, людей кругом сколько угодно, но какое им дело до меня?

Сир, мне надоело лишь играть роль человека, я хочу им быть. Я всегда смеялся над тобой, над твоими нравоучениями, но сейчас, вот сегодня, здесь, на вокзале, я понимаю, что ты не стала бы со мной ни о чем говорить, если бы не была уверена, что я стану человеком!

Я сегодня наблюдал, как работали строители. Они рыли котлован, были увлечены делом. Я подошел к ним, и они все на меня с любопытством уставились: мол, что за личность, в шляпе – штымп какой-то… Какая-то шустрая девчонка спросила:

– Вы новый каменщик?

Не знаю почему, но я сказал – да. Они мне все представились, жали руку. Спросили, когда выйду на работу. Я что-то соврал. Когда они закончили работу и пошли мыться, я пошел с ними. На миг почувствовал себя, как они. Никакой опасности, определенность. А потом они пошли домой, а я – на вокзал. Сейчас они все, наверное, разбежались, кто в кино, кто в школу, кто на свиданье. А я размышляю, куда направить свои стопы отсюда, и завтрашний день для меня так же в тумане, как и послезавтрашний.

Для меня существует лишь одна-единственная категория людей, такие, как Реcт, Пузо, Проныра и прочие. С ними мне не надо притворяться, потому что они такие же, как и я. Нас вечно окружает атмосфера жестокости, опасности, подлости: нам доступны только физические удовольствия от вкусной еды, если удастся вкусно поесть, от женщин, которых нам любить некогда и невозможно, от вина. А когда мы встречаем что-нибудь хорошее, чистое, благородное – оно нам кажется недоступным, мы чувствуем себя разбитыми, пустыми, стараемся высмеять все хорошее, оправдываясь своей философией, которая, конечно же, нас оправдывает. Мы ищем общества только таких, как мы. Иные пути, чем те, которыми идем, для нас вроде неприемлемы, хотя они, может, не менее трудны, чем те, которыми мы идем. А пути другие существуют, и люди другие существуют, и жизнь другая тоже. Но мои пути не могут переплестись с путями-дорогами хороших людей, потому что от них я должен скрываться, перед ними я должен притворяться. Перед ними я только играю роль человека, и то не всегда удачно, потому что нельзя подражать тому, кого ты сам хорошо не знаешь.

И все же я умею подражать, отчего меня подчас и принимают за человека. А то, что меня действительно принимают за человека, меня страшно задевает, ведь я-то знаю, кто я. Мне верят, со мной советуются, и мне обидно, что я не тот, за кого выдаю себя. А почему мне верят – сам не знаю. Наверное, потому, что когда я кому-нибудь подражаю, то страшно хочу быть похожим на него, хочу быть похожим на настоящего человека. Вот мне и верят.

Однажды в бане, одеваясь, разговорились с одним пожилым товарищем. Он оказался инженером-мостостроителем, а я представился журналистом. Говорили о разном, и я выглядел таким умным, что самому противно стало. Тогда я сказал тому товарищу, что это все брехня, никакой я не журналист, а, наоборот, аферист. Он засмеялся, принимая это за шутку, а потом назвал меня сумасшедшим и здорово обиделся. Получается, Сирье, что когда я говорю о себе правду, тo обижаю этим людей.

Сирье, никогда не буду больше насмехаться над тобой, буду тебя слушаться во всем. Скажешь, что мне надо пойти с повинной, – пойду. Я готов за право любить тебя трудиться, как трудятся ради еды, отказаться от своих привычек, бороться и страдать, продавать душу дьяволу, быть покорным и послушным. И будь уверена, я стану человеком непременно, вот дай только выбраться из этого тупика.

Сир, мы не можем быть мужем и женой, но мы можем быть больше, чем муж и жена, – мы можем быть друзьями. Я тебя люблю как сестру, как мать, как женщину, и если можно это чувство выразить в одном слове, то слово это – друг. Именно так я понимаю наши отношения. Ты для меня – жизнь, кроме тебя, мне никто не нужен.

А теперь, Сир, до свидания, скоро увидимся. Завтра увидимся.

* * *

Эстонская ССР. Рынок. Торговля цветами.

Все мужчины озабочены, бегают по магазинам, а покупать-то нечего, все уже распродано. Цветов не достать, надо было раньше, дня за два, за три.

8 Марта.

Женщины задирают носы и, пожалуй, имеют на это право. Я не бегаю, ничего не покупаю. И не потому, что некому, ведь есть у меня любимая женщина. Но моя любимая женщина не примет от меня никакого подарка, потому что знает – денег я не зарабатываю. Все, что я могу для нее сделать, – обнять и вручить ей подарок, раздобытый самым честным образом, – шишки. Я за ними лазил на две высокие ели, расцарапал лицо и руки, но букет из этих лесных красавиц получился изумительный.

– Сегодня наш день, – говорят женщины.

Да, сегодня их день. Сегодня день Сирье, день Кадри и мамы. Где бы вы ни были, мамочка, Кадри, я в мыслях своих поздравляю вас и дарю вам цветы, самые красивые.

* * *

Я не стал звонить, тихонько вставил ключ, но он не поворачивался. Дверь внезапно открылась, на пороге стояла незнакомая пожилая женщина. Она внимательно меня рассматривала.

– Вы Ахто? Сирье нет.

Я спросил, где она. Женщина ответила не сразу, потом чуть слышно сказала:

– Умерла.

Мне казалось, женщина эта сошла с ума. Я ворвался в комнату, уверенный, что это лишь шутка, что Сирье сейчас встретит меня. Но ее не было. На прежнем месте стоял ее портрет, все было, как всегда, тепло, уютно, чисто, но ее не было. Это была не шутка…

– Когда она умирала, – говорила женщина, – она сказала, чтобы вы сюда, в ее квартиру, никогда не приходили и вообще уехали куда-нибудь. Она, видно, очень вас любила…

Я спросил, что она сказала еще. Женщина ответила:

– Ничего. Она была без сознания, а когда пришла в себя, сказала это, а потом она уже не могла говорить, только плакала. Ну, а потом… умерла.

Я спросил, что она сказала еще. Женщина ответила:

– Ничего. Она была без сознания, а когда пришла в себя, сказала это, а потом она уже не могла говорить, только плакала. Ну, а потом… умерла.

– Почему… умерла? – спросил я машинально.

Ответ был неожиданным:

– Ее убили!

Сирье убили дома, ей нанесли два ножевых удара в грудь. Произошло это ночью, и все же утром она была еще жива. Нашла ее тетушка, приехавшая к ней в тот день из деревни. Это та самая женщина, которая открыла мне. Сирье доставили в больницу, и там она к вечеру умерла.

Кто ее убил? Этого никто не знает.

Похоронили ее муж и товарищи из института. Женщина проводила меня на кладбище. Я отнес Сирье шишки.

* * *

Смерть Озе…

Ставлю эту пластинку уже сотый раз, слушаю, слушаю ее. И мне кажется, что в самую страшную минуту я здесь, около нее, вижу ее полные слез печальные глаза, целую ее в последний раз, облегчающей последнюю боль. И вот она умирает… умерла. Ее нет.

Она подставила мне свое маленькое, слабое плечо, хотела поддержать, надеялась на счастье и поплатилась за это жизнью. Я знаю, ее убили люди Ораса. Я в этом уверен. Они боялись ее как свидетеля, ведь они пытались через нее поймать меня. А я, спасая свою жизнь, оставил ее, сбежал из Таллина…

Осколки разбитой вазы не принесли счастья Сирье.

Можно слезами выплакать горе, но нельзя никакими словами описать его…

* * *

Сирье – моя жертва. Она умерла из-за меня. Я приношу людям лишь горе, а иначе и быть не может. Люди – это общество, а я один. Тот, кто хочет быть полезным своим близким, кто хочет жить с ними, любить их и быть любимым, тот должен быть человеком, жить в обществе. Сирье погибла. А я остался, чтобы дальше причинять людям горе. К черту все мои «системы», к черту Пузанова, Реста и прочих! Нечего дрожать за свою паршивую шкуру. Отныне я не боюсь ни Ораса, ни милиции. Поймают? Ну и ладно, все равно этого не минуешь. Но прежде я должен найти Ораса и рассчитаться с ним. Иначе я не мужчина, иначе я не человек.

(...)

Тетрадь десятая

Год 1955

(...)

Шел по улице и увидел бежавшего мне навстречу человека в приличном темном костюме. Опасливо стреляя взглядом по сторонам, он бежал изо всех сил, стремясь оторваться от пожилого полного лысого человека, бежавшего тоже изо всех сил за ним. На лице полного человека злоба, глаза устремлены вперед, в них лишь одно желание: догнать, поймать, уничтожить! Он бежит тяжело, дышит часто и хрипло кричит:

– Держите! Держите его!

Расстояние между ними не сокращается и не увеличивается. Молодой человек в темном костюме перебегает мостовую. Он тоже дышит часто, в его глазах, беспомощно шарящих вокруг в поисках спасительной лазейки, страх, безумный страх, в них только одно желание: скрыться, спастись. Он исчезает за углом, вслед за ним, по-прежнему хрипло выкрикивая: «Держите! Остановите!», исчезает также полный гражданин.

Что мог совершить парень в темном костюме? Конечно, какую-то гадость, иначе зачем ему было спасаться бегством средь бела дня. Как он бежал… Какие глаза… Бог ты мой, какое унижение – так бежать, с такими сволочными глазами.

* * *

Темно здесь и одиноко, безлюдно и грустно. Одиночество всегда грустно Вот там внизу, где светят миллионы маленьких огоньков, – жизнь, миллионы жизней, миллионы судеб, похожих и непохожих на твою; там, внизу, город, собирающийся засыпать после трудового дня; там мир необъятный и сложный. Чтобы понять его, нужно много знать, а у тебя еще только-только появляются в голове кое-какие мыслишки, совсем еще робкие, неуверенные. Ты здесь высоко, точно стоишь во вселенной, будто отделившись от земли в космическом пространстве.

Сегодня я подслушал в вестибюле кинотеатра разговор четырех салаг. Им по восемнадцать-двадцать лет. Обсуждали между собой, как встретить вора, прибывающего якобы с севера. Решили устроить сбор и преподнести вору деньги и как-то достать «ширево», то есть морфий. Этот вор, видимо, наркоман.

Господи, какие наивные! Обсуждают эту проблему – где? – в вестибюле кинотеатра… То, что это глупо, само собой, но как посмотрел я на эти глупые рожи – жаль их стало. Ведь они не знают, что воров уже нет и «закон» давно затоптан и забыт. Они еще верят в какие-то традиции – в какую-то воровскую честность… Смешно! Какая честность может быть у нечестных людей?

Да, жизнь состоит из миллионов огоньков, у каждого огонька своя судьба, трагедия; огоньки гаснут, зажигаются, как и люди умирают, рождаются. А здесь, где стою я, темно, как в космосе. Но ведь солнце-то есть! Солнце светит днем, и, чтобы его видеть, нужно уйти из ночи.

(...)

Эстонская ССР. Террористы - "лесные братья"

Семь дней тому назад в Каркси-Нуйя, в берлоге скупщика краденого товара по прозвищу Вещичка, я встретил долговязого парня по кличке Лис. Лис этот тоже скрывался от правосудия. Вещичка, знавший мою кличку, щегольнул остротой: «Волк и Лис – подходящая пара». Лис обещал ввести меня в хорошую компанию и позвал с собой. Мне не очень нравилось его кличка, но победила моя проклятая любознательность. От Вещички, вооружившись лыжами, мы ушли вместе. Шли лесами, полями, болотами, и привел он меня в совершенную глушь, в болото, на хутор по названию Трясина. Во дворе нас встретила большая косматая дворняжка, весьма ленивая, но, по-видимому, добродушная; она, дружелюбно помахивая хвостиком, последовала за нами в дом.

Большое помещение, куда мы попали прямо с улицы, оказалось кухней. Посредине стоял длинный стол, заставленный всяческой снедью, за столом восседала веселая компания. Вот здесь меня и ожидал страшный сюрприз. Я похолодел, заметив среди пирующих Ораса, узнавая также и других. Здесь были Лонг, Ребус (с которым как-то в Вильянди у меня состоялась «любительская» встреча на ножах), и даже Каллис, которого в душе не перестаю считать исполнителем приговора над Сирье. Остальные пятеро были мне незнакомы. Но и этих знакомых было более чем достаточно.

Не меньше была удивлена и сама компания. Лис завел меня сюда, совершенно не подозревая, какую оказал услугу своим друзьям.

Стараясь сохранить спокойствие, изображая некое подобие улыбки, я подошел к Орасу, подал руку. Он ее принял: это уже показалось добрым знаком. Я потряс его противную лапу и в то же время, когда Лис и остальная компания, удивленно разинув рты, глазели на меня, заговорил. Говорил, что давно ищу эту чудесную компанию и мечтаю войти в нее, что чрезмерно рад осуществлению своей мечты; рассказал, что живу, как сирота, без друзей и пристанища; что гоним милицией; что надоело вертеться между двух огней и так далее. Они слушали раскрыв рты и, когда я кончил, загалдели все сразу. Тогда заговорил Орас, и остальные братья разбойники прикусили на время языки.

Он не мог отказать себе в удовольствии вылить на меня ушат грязи, покрыть насмешками, но в конечном счете я понял, что шкуру с меня спускать он не собирается. Покосившись на Лиса, я заметил, что тот уже сует свою морду в кружку с брагой, и убедился, что от него опасность не угрожает (он мог сообщить, что я не очень-то мечтал найти эту компанию). Преподнес Орас брагу и мне, говоря при этом, что мы как-никак соратники давние, бывалые и тому подобное. Он объяснил, что здесь собрались его близкие друзья отпраздновать годовщину существования их «союза», что завтра, мол, все разъедутся. «Союз»… Все подделываются под идейных, зная, что эстонцы бандитов не поддерживают. А тут… «борцы за свободную Эстонию». А потом…

– То, что к нам пришел, хорошо. Мы тебя принимаем. Зла на тебя не имею, хотя, сам знаешь, есть за что… Но как сказано: кто старое помянет, тому глаз вон. Только вот что… В общем нужна гарантия твоей верности. – Глаза Ораса недобро заблестели.

Я не знал, что могло быть такой гарантией, но мне объяснили. Предложили пойти на лыжах в колхоз по соседству и убить женщину – Эллу Реги, ярую коммунистку, которая якобы немало навредила «союзу». Реги жила в маленьком доме, на отшибе. Я не мог отказаться и сразу собрался в дорогу. Со мной отправились трое самых трезвых из компании. Хотя у меня было оружие, мне еще дали парабеллум.

За то время, пока я находился среди них, один лишь Каллис не заговорил со мной и держался крайне враждебно; остальные, даже Ребус, выпили мировую.

Выпив по последней чарочке, я и мои конвоиры отправились в путь. Шли гуськом. Один из людей Ораса впереди меня, двое сзади. Когда отошли от хутора километра на три и втянулись в густую еловую чащу, где наблюдать за мной из-за густой заросли ельника почти невозможно, я, улучив минуту, упал в снег и открыл огонь по моим провожатым. С первых же выстрелов уложил двоих, третий, не пытаясь отстреливаться, побежал обратно к хутору. Этого нельзя было допустить. Я пошел вслед и скоро стал его догонять. Он, видя это, завернул в лес, туда его преследовать я не пошел. Вернулся к убитым, забрал еще два парабеллума и пошел назад к хутору.

Никогда не думал, что можно так хладнокровно убивать людей, я никогда не был более спокоен, чем тогда, шагая к хутору. Я даже предвкушал удовольствие от предстоящего. На хуторе остались, включая хозяйку, восемь человек и собака. Из них мне нужны были двое. Когда я тихонько открыл дверь в кухню, за столом увидел лишь двоих – Лиса и Ребуса, оба были пьяны в дым; они почти не обратили на меня внимания. Эти были мне не нужны, и, убедившись, что они безвредны, я прошел через полуоткрытую дверь в соседнюю комнату. Там спали на полу два незнакомых мне члена компании, хозяйка (костлявая старуха) и собака у ее кровати. Я подошел к спящим «членам» и конфисковал их оружие.

Еще одна дверь вела из кухни в боковую комнатушку. Осторожно приоткрыв ее, я увидел Ораса. Он, сидя за круглым столиком, рассматривал какую-то фотографию. Двое других (Лонг и Каллис) лежали, один на полу, другой на кровати, и, по-видимому, спали. Наставив на Ораса парабеллум, я тихо окликнул его и, когда он обернулся, выстрелил. На выстрелы двое других вскочили и, ничего не соображая, уставились на меня. Лонг мне был не нужен, но Каллиса я превратил в решето. Поклонившись Лонгу, я закрыл дверь и повернулся к тем двоим, что сидели за моей спиной. Но увидел лишь Ребуса, который беспомощно пытался выбраться на улицу и никак не мог попасть в дверь. Единственный, кто трезво реагировал на все это, была собака. Она в спальне заскулила, залаяла. Уйти мне никто не помешал.

Что же, с Орасом покончено, но что-то устал я физически и душевно. Старею, наверно. Надоело уже быть волком. Приключения давно потеряли всякую прелесть, а счастье… счастье нужно создавать, а не искать. Счастье для меня сейчас – немного покоя. Совсем мало, а достичь невозможно." (Продолжение выборки отрывков следует)

.

вторник, 6 июня 2023 г.

АХТО ЛЕВИ - ЗАПИСКИ СЕРОГО ВОЛКА - 4

 

Ахто Леви (Levi Ahto Lippu, на русский лад - Лев Ахтович Липпу):

 (...) "Здесь я впервые встретил воров в «законе». Одного из них звали Олег и почему-то Румяный, хотя был он очень бледен; другого – Сашка Ташкентский. Ташкентский – кличка, как и Румяный. Они тоже ни пол не мыли, ни парашу не носили. Мне объяснили, что если в «законе», то работать не полагается. Меня это злило: ведь и я вор, почему же мне положено таскать парашу, а им нет? Впрочем, я тут же и объявил всем, что таскать парашу больше не буду, чем заслужил откровенную ненависть «имущих». Что же касается этих «законников», они сперва относились ко мне свысока и насмешливо, но скоро признали меня. Еще бы! Как-никак международный класс, человек с заграничным специальным образованием. Румяный и Ташкентский начали меня усиленно обучать русскому языку, и я тут же узнал, что «мелодия» – это милиция, «лопатник» – кошелек, а «фрайер» – личность мужского рода, недоразвитая. И еще многое другое. (...)

Из тюрьмы нас привезли сюда, так сказать, за тридевять земель, в страну вечного леса и долгих, холодных зим. О том, как провели две недели в дороге, в товарных вагонах, писать неохота, это, сказать прямо, невеселая история.

На конечной станции нас приняли жгучий мороз и местный конвой. Построившись в колонны, пошли к лагерному пункту. (...)

У ворот нас встречала вооруженная палками толпа, которая при нашем появлении сразу загалдела, заревела. Послышались вопросы: «Кто такие? Масть? Воры есть?» Кое-кто из прибывших вышел вперед и тоже спросил: «Какая командировка (лагерь, стало быть)? Воровская или?..» Ответили, что воровская. Теперь начались приветствия, объятия, причем, по-моему, обнимались совершенно чужие друг другу люди. Было непонятно, с чего эти телячьи восторги… Но, видимо, не все население собралось у ворот, эту встречу наблюдали и издали какие-то люди, стоявшие тут и там отдельными кучками.

Олега и Сашку тоже обнимали и тащили в барак. Уже уходя, Олег обернулся и позвал меня. Я пошел с ними. Мне указали свободное место на двухъярусных деревянных нарах, а окружающим, дикого вида оборванным людям, Олег объяснил что-то вроде того, что, мол, я – пацан-воришка, стало быть, молодой «законный» ворик.

На следующий день этап распределили по бригадам: в основном все эстонцы оказались в бригадах, работающих на лесозаводе, а я попал в лесоповальную, вместе с Олегом и Сашкой. Это они так устроили, ходили к нарядчику, уговорили, чтобы вместе. И началось, так сказать, трудовое исправление моих преступлений. Всего в бригаде было 29 морд; взрослых воров, кроме Олега и Сашки, не было. Мы трое, конечно, не работали, хотя деньги получали наравне с другими. Да и какие это, к чертям, деньги! Только Сашка и Олег получали больше: бригадир в каждую получку забирал с бригадников почти половину зарплаты и отдавал ворам, они же передавали эти деньги дяде Мите. Дядя Митя – самый авторитетный вор, старый, с бородой: у него хранится воровской «общак», или «котел», – касса, в которую каждый вор отдавал деньги, собранные с бригад. Этими деньгами во всех воровских лагерях, а иногда и на воле, там, где воры еще живут организованно, распоряжается воровская сходка, она решает, кому из воров и сколько дать, куда послать и т. д. Из этих денег посылается помощь ворам, находящимся в тюрьмах, карцерах, особорежимных лагерях; из этих денег часть выделяют ворам, освобождающимся или собирающимся в побег. Воровской «общак», или «котел», – это сердцевина воровской жизни, организованности, вокруг этого «котла» и концентрируется деятельность уголовного мира. Администрация о существовании этого «котла», разумеется, знает, но изъять и ликвидировать его не так-то просто.

 Я уже начал было привыкать к новым условиям – к ежедневным проверкам, раннему подъему, к враждебности «работяг», когда случилось непонятное.

«Мужики», конечно, находятся в заключении за разные «дела»: кто жену убил, кто что-то украл (у соседа или у государства), кто за хулиганства, кто за спекуляцию – за разное, но многие сидят по пятьдесят восьмой статье – идет пятьдесят первый год. Эти политические не то что не симпатизируют ворам – просто терпеть их не могут, держатся всегда особняком и смотрят на нашего брата уголовника волками. Но они вынуждены мириться с диктатурой воров. Однако работают они как проклятые, из этих не встретишь отказчиков, на развод к воротам собираются, словно работа в лесу не наказание для них, а праздник. Воры же держатся хотя и дипломатично, но внушительно, всячески подчеркивая свою организованность и силу. И работягам-заключенным, жившим до лагеря обычной трудовой жизнью, людям, чуждым всякого насилия, тем более кровопролития, приходится считаться с этой силой, этой организованностью матерых разбойников. Единственные, кто не хочет признавать власть воров, – политические. К одному такому – звали его Павел Дмитриевич – я как-то залез в барак.

Павел Дмитриевич к ворам относился дерзко, совсем не боялся их, да и воры старались не очень задевать его. Он здоровый, высокий, широкий в плечах, но опасались его воры из-за его авторитета среди «мужиков», боялись, как бы он не взбунтовал «мужиков» против воров. В бараке, где живет Павел Дмитриевич, расположен какой-то лесотехнический кабинет, которым он заведует. Там постель Павла Дмитриевича и книги, много книг, целые полки. Я наугад взял одну со стола и стал листать (читать по-русски не умею), были в ней картинки интересные, и я их вырвал. Тут вдруг пришел он и поймал меня. Я подумал, будет бить – не стал, выхватил у меня книжку и закричал, показывая на первый лист: «Варвар! Дикарь! Что ты наделал! Эту книгу написал я! Понимаешь?!» И он тыкал мне ею в нос. (...)

Тетрадь седьмая

Год 1954

Тарту, «Астория».

(...) Как известно, за предпоследний побег мне прибавили (за последний еще не успели) два года и на такой же срок определили в тюрьму. В то время, когда на воле происходили такие события, как смерть Сталина, арест Берия и амнистия, которая мне, к сожалению, ничего не дала, я с утра до вечера, словно бешеный волк, бегал по своей клетке, радуясь каждому прожитому дню.

После отбытия тюремного срока меня повезли обратно в лагерь. Теперь уже не в воровскую зону, а как ушедшего от воров – к сукам. По дороге в одной пересыльной тюрьме раздобыл из женской камеры кое-какие принадлежности дамского туалета. Эти вещи удалось пронести в зону, и они пригодились.

Работали в карьере на погрузке песка. Я вынес и спрятал там свой реквизит, а однажды, когда за составом подъехал паровоз, погрузил себя в вагон с песком и удачно выехал в Канск. Затем, забравшись в пустой вагон, превратился в крестьянку. Убедившись, что все на мне более или менее правильно, стараясь держаться как можно более по-женски, я пошел на вокзал, пробрался в нужный поезд, Новосибирск – Ленинград, и поехал (зайцем, разумеется). Сначала все казалось, что люди меня рассматривают, будто я по меньшей мере нильский крокодил, и чувствовал себя скверно, однако скоро научился держаться подобающим моему положению образом. В поезде познакомился с девушкой, отсидевшей три года в заключении за растрату, она ехала домой – в Нарву. Мы с ней подружились.

В вагоне ехали солдаты-пограничники, молодые, веселые ребята, они нас, «девчат», всю дорогу не переставали угощать то тем, то другим и, конечно, водкой, чего я – упаси боже! – не «пила»… Я всегда мечтал обзавестись настоящей мужской бородой, но здесь радовался, что ее у меня нет.

В Ленинграде мне надо было разыскать семью одного паренька, передать от него письмо. С подружкой расстался. Семья моего знакомого жила на Лесном проспекте, состояла из мамы и дочери. Не стану описывать их безмерного удивления, когда на их глазах произошло мое превращение из женщины в мужчину, а также радость, когда я передал им письмо.

Прожив два дня в Ленинграде, поехал в Таллин. Но тут не знал чем заняться. Оказывается, бежать легче, чем устроиться на воле. Околачивался несколько дней по вокзалам, затем, снова зайцем, поехал в Пярну. И вот здесь не было бы счастья, да несчастье помогло.

Вагоны Таллин-Пярнуской узкоколейной железной дороги имеют ту исключительно неудобную для зайцев особенность, что во время езды из них никуда не денешься без риска сломать шею; ни пойти в другой вагон, ни выйти в тамбур нельзя, потому что тамбура нет. Из-за этого обстоятельства я попался ревизору. Он потребовал у меня билет. Билет я, несмотря на все усилия, найти не мог и высказал предположение, что, наверное, потерял его. Ревизор, однако, не успокоился и посоветовал мне поискать заодно и паспорт, который я тоже, конечно, несмотря на то, что вывернул все карманы, не обнаружил. Тогда этот бездушный чинуша позвал милиционера. Конечно, милиционер оказался тут как тут. Серого Волка с поезда сняли и потащили в отделение железнодорожной милиции.

В отделении, прямо у вокзала, сидел и сладко дремал дежурный. Нашему появлению он, судя по его заспанным глазам, не очень обрадовался. Еще по пути в отделение я усиленно придумывал себе происхождение, ведь положение мое было не из приятных. И придумал. Я выдал себя за одного эстонца, освободившегося всего лишь за несколько дней до моего побега, и сообщил его фамилию. Итак, я освободился, ну и, видимо, потерял документы.

Дежурный, зевая, все это выслушал и повел речь:

 Вот что, миляга, жить без документов худо (в этом я уже убедился). – Он стукнул ладонью по столу, открыл рот в широком зевке и продолжал: – Долго не проживешь, а скрываться тоже нет смысла, ты еще ничего плохого не сделал. Значит, езжай куда хотел, объявись в милиции и расскажи обо всем. Смотришь, документик дадут.

Мой поезд еще не ушел. Дежурный посадил меня в вагон, и я поехал. Видимо, здорово он хотел спать.

Конечно, я мог сойти на любой станции, но подумал: а что, если поступить так, как советовал мне этот соня?.. Вероятно, он сообщил в Пярну о моем приезде; а если так – ну и пусть, разве кто подумает, что хоть один нормальный беглец сам явится в милицию? Милиция полагает, что беглец норовит жить в лесу, во всяком случае, старается быть подальше от милиции.

Поезд прибыл в Пярну утром. На перроне я заметил четырех милиционеров. Они кого-то высматривали среди пассажиров, возле крутился ревизор. Я не ошибся, полагая, что они стараются обнаружить именно меня, и сам направился прямо к ним. Подойдя, превежливо осведомился, как пройти в отделение милиции. Они поинтересовались, зачем мне это надо. Я удовлетворил их любопытство, затем они привели меня в отделение.

Итак, я сдался на милость милиции, просидел в отделении целый день и врал, как заведенный, устно и письменно. Допросов произвели безбожно много, в перерывах играл в шахматы с дежурным и съел его обед, которым он меня угостил. Вечером ввели меня в кабинет, где сидел солидный майор. Он сказал:

– Мы знаем из ваших слов, что вы такой-то, но чтобы это проверить, понадобится немало времени. Положено вас задержать, чего мы, однако, делать не будем. Вы ведь уже насиделись? (Я согласился). Мы,– продолжал он, – выдадим вам справку, о том, что вы заявили нам о потере документов, и больше для вас ничего сделать не сможем.

Этого было достаточно. Получив эту справку, я поехал обратно в Таллин и начал наглеть. Наглел так: пришел в управление городской милиции и потребовал выдать мне паспорт. Но с меня потребовали ворох справок: с места жительства, с места работы, метрическое свидетельство и т. д. Тогда я пошел в Министерство внутренних дел, где повторилось в точности то же: выгнали. Что делал бы на моем месте действительно освободившийся человек? Наверно, пошел бы к прокурору. Ну, нет… К прокурору я не пошел (бродяге можно быть наглым, но умеренно). Я поехал в один колхоз, уговорил председателя, и он меня принял лесорубом – работа в общем знакомая. Таким образом из сельского Совета получил все необходимые справки и свидетельства, и через неделю мне выдали в районном отделении милиции паспорт на шесть месяцев. Затем я из колхоза смылся, ибо нельзя знать, сколько могут жить в Советском Союзе два одинаковых по паспортам гражданина.

Теперь езжу по гостиницам. В каждой живу по три дня. Пригодилась и квалификация, которой меня выучил Джимми. Оснащен я первосортной техникой: есть полное собрание отмычек, есть гримировочные приспособления, позволяющие на ходу изменить свой внешний облик; могу превращаться из шатена в блондина или наоборот; могу среди зимы, как цыган, загореть или среди лета приобрести бледность чахоточного; могу стать чересчур упитанным, курносым, хромым, говорить любыми голосами, какие потребуются; и все эти изменения личности проделать всего за минуту. Все хорошо, только иногда одолевают мысли: милый друг, ведь ты на скользкой дороге, ведь это же она и есть, та самая скользкая дорога, о которой говорила мама… Ворованная воля. И еще у меня глупая привычка, давно с нею борюсь, но побороть не могу – внимать народным поговоркам и пословицам, из которых одна гласит: сколько веревочке ни виться… Вот дьявол! Глупая же привычка. (...)

Приобрел кое-каких приятелей. Один из них, Рест, состоит на «службе» у крупного спекулянта, руководящего работника торговли Пузанова. Фамилия очень подходит этому человеку. Пузанов – крупнейший мошенник и спекулянт, несмотря на почтенный возраст (ему пятьдесят пять лет) и семейное положение (жена, две дочери и сын), он еще и величайший развратник, понимающий толк в молодых женщинах, как я в кондитерских изделиях. Только при его положении в обществе любовные шуры-муры нужно делать очень осмотрительно. Поэтому он содержит пять квартир в разных городах республики: в Таллине, Тарту, Пярну, Хаапсалу, Выру.

Роль Реста такова: когда Пузанову надоест очередная любовница, во избежание неприятных осложнений появляется молодой, красивый друг старого, некрасивого Пузанова, конечно, тоже с деньгами (деньги Пузанова же), и начинает успешно ухаживать за дамой. Скоро он ее увозит, а Пузанов тем временем заводит новые шашни, и все повторяется. Живет Пузанов в Тарту. На его столах всегда имеются вкусненькие напитки, и нам, мелким рыбешкам, от него кое-что перепадает.

Рест знает неплохо и слесарное дело, и мы порой вдвоем путешествуем по гостиницам. Он, оказывается, звезда для многих «слесарей» в Таллине и в Копли, пользуется немалым авторитетом. Через него я познакомился со всеми представителями того класса, для которого я теперь, конечно, «ерш», и, если это станет известно, могут возникнуть неприятности. Но моя жизнь только из них и состоит. (...)

Если человек хочет пить, он может напиться из колодца; если он хочет есть – он должен купить себе еду. А если у него нет денег и он не хочет умереть с голоду, он должен идти и зарабатывать.

Зарабатывать я не могу по простой причине – не умею. Ведь я не могу стать директором хотя бы цементного завода, а грузчиком там же – не хочу, потому что работа эта тяжелая, а зарплата маленькая. Но я умею рисковать, а риск – дело благородное. Разве не так? Подумаешь – директор! Профессор! Инженер!.. Оно, конечно, звучит, но нет романтики, живой жизни. Ну, учились они, университеты кончали, учеными стали, а потом все одно и то же и до самой смерти – научная или другая какая работа. Нет, это не жизнь. Мне тоже нелегко, можно и голову потерять, не говоря о свободе. Но зато какая это прелесть – сознавать, что ты волен урезать зарплату этих вот адвокатов, директоров в то самое время, когда они находятся в царстве сновидений… И думаю, это даже справедливо: они так привыкли получать регулярно зарплату, так привыкли к постоянным доходам! Бедные… Мне их жаль. Им тяжело с их деньгами. К тому же деньги развращают человека, если их много, делают его рабом своих настроений: не замечает он природы, не наслаждается музыкой, встает поздно, он теряет интеллект и здоровье. Конченый человек. Поэтому я считаю, что совершаю по отношению к нему акт благородства, облегчая его кошелек, заставляя его немного поволноваться, к тому же он не обеднеет – еще заработает. (...)

Тетрадь восьмая

Год 1954

(...) – Преступление еще нигде, никому и никогда не приносило счастья, только опустошало душу, ломало жизнь и губило будущее, – это говорит мне Сирье.

Она приютила меня в своей квартире и сказала, что хочет сделать из меня человека. Смешная. Разве я не человек? Она ведет со мной борьбу, доказывая, что я живу неправильно. А когда я ее спрашиваю, что мне конкретно делать, чтобы получилось правильно, – молчит. А что же мне действительно делать? Вернуться, в лагерь? Ведь я как-никак поработал немало и по первой, и по второй, и по третьей системе. Дадут наверняка полную катушку – десятку.

Сирье спит. Пришла из института, посидела на диване, поболтали, затем она сняла туфли и легла.

Я укрыл ее пиджаком. Скоро она заснула. Перед ее приходом я прибрал квартиру, помыл посуду и постирал полотенца. Осталось приготовить ужин, но я не умею. Она поспит немного, а проснется – сама что-нибудь сделает.

Все-таки смешная она. Я выразил возмущение по поводу чего-то, прочитанного в газете, это ее чрезвычайно обрадовало:

– Так ты, стало быть, начал читать газеты…

Вокруг много людей – хороших и плохих, кое-кто из них иногда относится ко мне хорошо, но они не ко мне относятся хорошо, а к тому человеку, за кого я себя выдаю, меня же они не знают. Сирье знает меня.

Росла она без родителей, отца не помнит, а мать умерла, когда она была еще маленькой. Вырастили ее тетушка, и дядя, они живут где-то в деревне. У Сирье есть муж. Нет, не тот лысый, с которым она сфотографирована, – это, оказывается, и есть ее дядя (в общем-то симпатичный) – и не красавец с наглющими глазами, хотя он, к сожалению, не дядя… Ее муж тот положительный военный с симпатичным лицом.

Девять лет назад она вышла замуж… за красавца с наглющими глазами. Он пьянствовал, мучил ее, изменял… Она прожила с ним три года и развелась. Через год после этого она вышла замуж за военного и прожила с ним четыре года. Это очень хороший человек, любит ее, у них родилась дочь. На этот раз изменила она. Почему так получилось – она не знает, так получилось. Человек, с которым она изменила, прошел мимолетной тенью в их жизни, она его даже не вспоминает. Муж простил ее и хотел, чтобы она вернулась. А она не вернется.

– Ему даже легче, – говорит она, – он не один, у него наша дочка…

Она тоскует по девочке, но к нему не вернется. Почему? Кто может это объяснить? Разве сама Сирье…

И как это получается? Почему любовь непостоянна? Есть пары, которые, прожив в согласии многие годы, расходятся. Возможно, за долгие годы они надоели друг другу? Есть же пары, которые, прожив лишь несколько месяцев, расходятся. Возможно, они недостаточно любили? Возможно многое. Можно даже полюбить бродягу, с которым в один несчастный день расправится правосудие…

Сирье бросила курить, она сказала:

– Даю слово!

Я знаю, она не бросает слов на ветер. Она просила меня дать слово, что я больше никогда не буду пить – «ни капельки», и я тоже не бросаю слов на ветер. Потому и не мог дать ей этого слова.

* * *

Нет, не годится приличному волку подходить к людям слишком близко: если не убьют – приручат, заставят ходить на задних лапках, и станешь какой-то помесью дворняжки с кошкой: хвостиком ложись сюда, морду поверни туда, лапки держи не так, а на овечек уж и не поглядывай… Нет, мы не поссорились. Но нет мне от нее покоя. Все учит, наставляет, а чуть что не так – в слезы. Беда с ней. С одной стороны, понимаю – любит она меня и хочет, чтобы я был таким, как все, или таким, каким она меня хочет видеть. С другой стороны – никто еще мною не командовал, непривычно мне это. О каждом шаге нужно перед ней отчитываться, и непременно чтобы правду говорил. Только не могу же я ей все говорить. Что же тогда получится: скажу ей, так и так, ограбил такого-то, там-то и в такое-то время… Ерунда получается! Значит, надо лгать. Но ведь я ее люблю, и мне совсем не хочется говорить ей неправду.

Странно все. Как-то невероятно даже, что я люблю женщину, которая принадлежит только мне и поэтому имеет право потребовать от меня повиновения. А разве это так просто? Казалось, всегда видеть ее, быть с ней и днем и ночью – мечта. Но мечта сбылась, и откуда-то появились тысячи мелочей, к которым ты не привык, они тяготят. Она каждый день со мной советуется, что готовить на обед, на ужин… «Что ты будешь есть?» – спрашивает. А мне-то все равно. Я ведь ем все подряд, подавай хоть гвозди. Да и неудобно: денег от меня, по известным причинам, она не берет, и, следовательно, когда я с ней, она меня кормит. А она не понимает, что неудобно, обижается. Ко всему прочему она очень образованная, много знает, и мне иногда трудно с ней разговаривать. Она говорит о своей работе, но я в этом ничего не смыслю, разные непонятные слова о непонятных ученых делах, о незнакомых людях. Мне нечем с ней поделиться, кроме общих впечатлений о повседневных событиях. И получается, что у нас вроде разные интересы.

Брак по-эстонски звучит так: абиэлу. Это слово состоит из двух слов: аби – помощь и элу – жизнь, в сочетании – жизнь во взаимопомощи. Это прекрасно, это, по-моему, самое точное определение супружеской жизни. Любовь соединяет людей для того, чтобы они жили и помогали друг другу во всем: физически, морально, материально. Находясь рядом с любимым человеком, ты должен следить, чтобы не обременять его своим существованием. Когда же один становится в тягость другому, значит, он в чем-то другому не помогает, и если он этого не поймет, неминуемо следует разрыв или же люди существуют нудно и надрывно. И все-таки нелегко приличному волку цивилизоваться, надо вертеться сюда, туда и соображать, много соображать, чтобы знать, куда и как повернуться хвостиком, как держать лапки. (...)

Драгоценности, деньги люди хранят – одни в банках, другие в сберкассах, третьи в сейфах, различных тайниках. Сирье хранит свои ценности в зеленой пластмассовой коробочке, и стоит эта коробочка на гардеробе… В коробочке все ее деньги от зарплаты до зарплаты, квитанции всякие, диплом и почетные грамоты и еще – надежда. Оказывается, она надеется выиграть по облигации немного денег. Денег ведь никогда не хватает, а ей многое бы хотелось. Она часто стоит у витрин магазинов и любуется красивыми материалами, платьями. А ей не везет, она еще никогда не выигрывала. И все равно покупает облигации, и всегда с наивно-блаженной надеждой, что на этот раз ей улыбнется счастье. Она покупает их понемногу и бережно кладет к другим своим ценностям, в зеленую коробочку, а любимую коробочку ставит на гардероб.

Сирье и в голову не приходит, что у нее могут похитить эту коробочку – ее сейф. Да, ей не приходит это в голову, несмотря на знакомство со мной. А мне вот пришло. Может же кто-то войти, так же как я вхожу в другие квартиры, и забрать эту коробочку…" (Продолжение выборки отрывков следует)

.

понедельник, 5 июня 2023 г.

АХТО ЛЕВИ - ЗАПИСКИ СЕРОГО ВОЛКА - 3

Обложка перевода на немецкий, изданного в Германской Демократической Республике в 1972 году. Оформление - стилизация под старую обшарпанную тетрадь и детский почерк.

Ахто Леви:

(...) "Тетрадь четвёртая

Год 1947

В Курессааре.

(...) Тремя часами позже я уже радостно шагал по улицам родного города. Навстречу шли люди – эстонцы, русские, добрыми казались все. Прошел через парк, мимо старой крепости к своей улице. Вот и дом голубой, наш дом. Но он показался мне каким-то унылым, странным. Ах вот что – занавески на окнах не мамины, вязаные, а марлевые. Обеднели, видно. Я постучал в дверь и услышал незнакомый голос. В доме жили чужие, по виду бедные люди. Где же мама? Они не знали, кто жил в доме до них и куда девались. У соседей узнал, что мамы, вероятно, нет на родине, а может быть, и в живых.

Перед уходом немцев приехал отец, увез маму, брата и сестру на полуостров Сырве, откуда на моторках шли беженцы в Швецию. Затем он вернулся, чтобы увезти и ту семью, к которой ушел от нас. Но на Сырве они опоздали, и о дальнейшей судьбе его, как и мамы, никому не известно. Зачем же я вернулся на родину?

«Куда теперь деваться? – подумал я. – Разве пойти к дяде?» Дядя богат, но он с нашим семейством не очень знался. Живет он в своем похожем на дворец доме на окраине города. Дядя сказал, что не может меня принять из-за отца:

– Обратись к богу, молись, он тебя не оставит.

Чихать мне на них – и на дядю и на его бога.

Несколько дней прожил в семье школьного товарища. Встретил на улице старого знакомого нашей семьи, бывшего фельдфебеля эстонского легиона Иоганнеса Роосла.

Это здоровенный мужчина лет сорока. Он сообщил мне по секрету, что теперь он не Роосла, а Орас. Этот человек приходил в наш дом, еще когда отец был с нами, и я его хорошо знаю. Только почему он Орас? Он рассмеялся:

– Дорогой, не обо всем говорят на улице.

Я пошел с ним на улицу Кывер, дорогой рассказывая о себе. Маленький невзрачный домик. Здесь самое большое раздолье, конечно, крысам. Чувствую себя как кусок сала, оставленный на съедение этим тварям. Кроме Ораса, в этом доме никто не живет. Здесь я узнал, что отец, отправив из Эстонии маму, скрывался в лесах, был где-то схвачен коммунистами и убит; Орас тоже скрывается, потому он и Орас, и вокруг, в лесах, еще немало наших.

Отец убит… Я боялся отца и любил его. Мне от него здорово доставалось, но он был хорошим отцом. Он любил песни и пел, играл на всех существующих на земле инструментах, мог любой из них сделать сам. Отец и мать часто вдвоем пели, а я, когда был маленький, раскрыв рот их слушал; когда я подрос, мы пели втроем, дожидаясь, когда подрастет Лейно, братик мой, чтобы петь вчетвером. Отец умел делать не только музыкальные инструменты, он все умел делать: мебель, обувь, сшить костюм, ловить рыбу, рубить лодку, класть печку – все, все он умел делать. И шутить умел. Когда он был весел, в доме все были веселы. Как бы мы хорошо жили, если бы отец не разлюбил маму и не ушел к Лиль Кеза…

Почему это случилось? Почему они с мамой поругались, непонятно до сих пор. Непонятно также, почему он всегда ругал немцев, а сам им служил. Неужели он был «и нашим и вашим»? Нет, не может быть, отец был не такой. Впрочем, я помню жаркие разговоры о том, что немцы несут Эстонии самостоятельность, а не оккупацию. А русские не признают частной собственности… Но почему он все-таки ушел от нас к Лиль Кеза? Лиль, конечно, тоже хорошая, но мама – это мама, мама лучше. Лиль не ругала маму и говорила, что мама хорошая. Вот почему я и думал, что Лиль тоже хорошая. Отец был по отношению к маме нехорош, но все равно я его люблю. Любил…

Совсем уже стемнело, придется зажигать свет – разбегайтесь, проклятые крысы!

* * *

Кажется странным, что нет больше отца, нет и не будет. Убили коммунисты… Их надо опасаться. Они убили отца – значит, он враг, а ведь я его сын. Орас спросил меня, как думаю жить. А как жить?

– И зря ты сюда приехал, – говорил Орас, – здесь тебе делать нечего. Но пока… пока ты здесь – надо мстить за отца. Золотой он был человек.

Да, мстить, а потом уехать из Советского Союза. Орас или Роосла – мне все равно. Он велел звать его Орас, и я зову его Орас; он велел все замечать, ничего не забывать и обо всем молчать. И я все замечаю, не забуду ничего и молчу обо всем. Я перешел жить к Орасу. Живем вдвоем. Он работает на мельнице, я нигде. До сих пор околачивался по городу. Но и это стало опасным. Придется идти в лес. Это из-за Эндла.

Встретил я его у старинной крепости. Я сидел на скамье под сенью старых каштанов и любовался морем. Подошел длинный парень и сел на скамью по соседству. Это был Эндл, образованный член нашего трио покорителей мира. Это он четыре года назад удрал от нас с парохода. Он меня тоже узнал. Мы разговорились, стали вспоминать прошлое, с прошлого перешли на настоящее, и я, между прочим, рассказал про участь отца. Он же о себе ничего определенного не рассказывал: живет с мамой, не то работает, не то учится, собирается жениться.

Спустя несколько дней я опять его встретил в обществе неопрятного молодого человека. Они куда-то спешили и предложили мне пойти с ними, обещая познакомить с кой-какими интересными людьми.

Вспомнив одну из многочисленных заповедей Ораса – всякое знакомство может пригодиться, не упускай ничего, – я согласился. Мы пришли на Новую улицу, поднялись на второй этаж серого трехэтажного дома. Я подумал, что это отделение милиции, но это был штаб истребительного батальона. Мои спутники попросили меня немного подождать и прошли в соседнее помещение. По-видимому, они здесь были как дома. Я сел на скамью и приготовился ждать. Но тут открылась дверь, вошли два вооруженных человека и очень вежливо попросили меня встать и следовать за ними. Я пытался объясниться, но меня повели в другое учреждение, которое называется НКВД. Об этом учреждении я был наслышан. Самочувствие сразу упало.

НКВД помещается в доме бывшего рыбного короля. Камера для арестантов строителями не была предусмотрена. Поэтому меня посадили в чулан, переоборудованный для арестантов. В тот же день вечером допросили. Обо всем спросили: как уехал в Германию, как вернулся, зачем вернулся, кто был отец и многое другое… Я уверен, что укатали бы меня в Сибирь, только ночью я «открыл» дверь чулана и через маленькое оконце уборной сбежал. И вот уже несколько дней провожу время в обществе этих противных тварей, крыс, которым здесь прямо благодать: кошки нет, и крысоловок никто не расставляет – никакой борьбы с крысами, если не считать, что Орас давит их сапогами. Скука смертная. Что делать дальше, куда деваться, не знаю. Орас говорит: жди. Но чего, сколько, зачем? (...)

На лесном хуторе.

Сегодня второй день рождественских праздников. Лесные братья спят, они устали. Целый день и ночь гуляли, а когда проснутся, опять будут гулять: жрать, пить, проклинать судьбу и Советскую власть. Я тоже гуляю: жру в три горла, выпиваю немножко, проклинаю Советскую власть и судьбу.

Мы празднуем рождество и свадьбу одного комитетчика. Благодаря ему на нашем столе появились все эти чудесные кушанья и напитки. Конечно, его самого здесь нет (поскольку его убили), и нас на свою свадьбу он не приглашал, но лесные братья в приглашениях не нуждаются, они нанесли ему визит, расправились с ним, а также с невестой, и удалились в свой дом, чтоб здесь мирно и спокойно отпраздновать день рождества Христова.

Жить лесным братьям становится трудно: истребители и пограничники активизировались, и все из-за этого идиота Ильпа.

Ильп – человек, решивший прославиться безграничной, бессмысленной жестокостью. Он убивает людей, порой совершенно безвинных, причем так: сперва вешает, затем расстреливает или наоборот и, наконец, четвертует. Скрывается он давно, им даже в деревнях детей пугают. Его всюду ищут, а это плохо не только для него.

Скоро отсюда уедем. В одном укромном уголке нашего острова, у старого рыбака, из тех, кого теперь именуют кулаками, есть припрятанная рыбацкая моторка. Эта посудина должна спасти нас. Весной мы уйдем из этой проклятой страны.

«12 апостолов» – так называет Орас группу лесных братьев, для которых он и есть Христос; это остатки эстонского легиона и омакайтесе4, не успевшие унести ноги до прихода красных. Есть среди них несколько младших офицеров, остальные лишь кандидаты. Кочует эта группа с места на место, добывая все необходимое грабежом.

Я не всегда с «апостолами» и живу очень подвижно. Я – связь, я – разведчик, я – Волчонок. Командует нами Орас. Он по-прежнему живет в городе, где удачно замаскировался и имеет кое-какие связи; там, конечно, менее опасно, чем в лесу; здесь того и гляди наскочат истребители или пограничники. Свои инструкции он передает через меня. (...)

«Апостолы» переменили место жительства и послали меня сообщить об этом Орасу. К моему несчастью, новый лагерь еще удалился от города, и мои ноги это почувствовали прежде всего. Пройти нужно было километров сорок пять, погода была хмурая, небо заволокло тучами, предвиделся снегопад. В прошедшую ночь, с вечера до утра, я был на лыжах, ходил к нашему рыбаку по поводу лодки, вернее, мотора – ему не хватает некоторых частей. Вернувшись, я только заснул, как меня разбудили и послали в дорогу.

К полудню, пройдя половину пути, я дошел до зимней дороги, по которой крестьяне из лесу вывозят сено и дрова, по ней мой путь сократился бы на одну треть. Я не совсем хорошо знаю ее, но зимний день короток, и мне хотелось поскорее добраться к печке. Я свернул в лес. После получаса ходьбы вдруг поднялся ветер. И скоро в лесу закружила, завертела вьюга. Быстро стемнело, и я заметил, что иду не по дороге. Ее не было ни впереди, ни сзади. Я продолжал двигаться наугад. Сколько я так прошел, не знаю. Темнота делалась густой, я сломал лыжи, бросил их и шел спотыкаясь, проваливаясь в рыхлом снегу. Вдруг в темноте на что-то наткнулся. Пощупал руками, понял, что это деревянный забор. «Есть забор, должен быть и дом», – подумал я, перелез через забор и нашел дом.

О боже, к печке! Я постучал в дверь, умоляя пустить к теплу, но дом молчал. Я, как лис, ходил вокруг дома, мурлыкал на всякие лады, щелкал соловьем, но дом молчал. Теперь, когда всюду полно ильпов, вряд ли кто ночью впустит. Тогда, рискуя головой, открыл одно окно и сунулся внутрь. Внутри было тихо и очень тепло. Я залез наполовину и чуть не уснул прямо на подоконнике. В доме не было ни души. Часы на стене показывали двенадцать. Я подумал, если в такое время никого нет, значит, до утра нечего бояться. В кухне над плитой висели симпатичные окорока, в котле обнаружил картошку. Я поужинал, разделся и лег в одну из кроватей в спальне, чтобы культурно выспаться.

Разбудил меня сон. Я видел во сне, что меня схватили какие-то люди и собираются резать. Проснувшись, услышал голоса людей, доносившиеся из кухни, где на столе – остатки моего пиршества. Одеваться было некогда, но что же предпринять? Что сказать хозяевам? Кто-то пошел в спальню. Натянув на голову одеяло, я притворно захрапел. Вошедший зажег спичку и подошел, по-видимому, к столику, стоящему у окна, через которое я проник в дом. По шагам я понял, что это мужчина. Он зажег еще одну спичку, зазвенело стекло. Я сообразил, что он зажигает лампу-керосинку. Ее я, влезая в дом, тоже заметил на столе. Тут еще кто-то вошел в спальню.

– Ужасная погода, – проговорил удивительно знакомый женский голос и, запнувшись, перешел на шепот: – Рейн, кто это… у нас спит?

Слово «спит» она сказала уже совсем тихо. Последовала пауза. Я слышал лишь их дыхание. Видимо, мужчина, пойдя в спальню, не сразу меня заметил. «Где я слышал этот голос?» – пытался я сообразить, сжимая рукоятку своего финского ножа.

– Не знаю, – прозвучал неуверенный ответ мужчины и вопрос: – Как он вошел в дом? – Он тоже говорил очень тихо.

– Что же теперь делать? – спросила женщина шепотом.

Опять последовала пауза. Затем мужчина еле слышно что-то сказал, и я слышал, как он тихо-тихо ушел в кухню. Я мигом откинул одеяло и поднял нож. Женщина закричала и попятилась в угол. .Из кухни с двустволкой в руках ворвался широкоплечий мужчина.

– Брось это! – закричал он, направив на меня двустволку.

В это время вскрикнула женщина:

– Ахто! Да это же Ахто, о господи!

Я узнал в женщине Лиль Кеза. Мужчина молча разглядывал меня.

– Как ты сюда попал? – спросила Лиль.

Я рассказал, одеваясь, как заблудился, как нашел этот дом и как вошел. Мужчина все молчал.

– Где ты был эти годы? – снова заговорила Лиль. – Где твоя мать, знаешь ли ты что-нибудь об отце?

Я сказал, что отца нет, что его убили коммунисты, а мама…

– Отца твоего убили не коммунисты, – сказала Лиль, – он умер в больнице и похоронен на кладбище Тырватласкма.

Я смотрел на Лиль, она была совершенно серьезна, да и чего бы ради ей шутить? Но я не мог в это поверить. Ведь Орас точно знает, что отца расстреляли. Он рассказывал, будто отца задержали раненного, увезли в Таллин, в тюрьму, а затем расстреляли.

– Кто тебе сказал? – спросил мужчина, глядя на меня испытующе. – Кто тебе говорил про коммунистов?

Я рассказал про Ораса. Мужчина закурил, а когда я кончил, бросил недокуренную папиросу и заговорил: оказывается, он дезертировал из легиона, пробрался на остров и прятался в лесах. В этот период и познакомился с Лиль, которая жила в деревне Похла, в том самом доме, где мы сейчас разговариваем. Он поселился у Лиль и жил здесь до конца войны. Когда кончилась война, явился в милицию и рассказал о себе. Ничего плохого он никому не сделал: был мобилизован, был на фронте, ушел с фронта, прятался от немцев. Ну и простили его. С тех пор они с Лиль живут в этом доме. А Лести теперь у бабушки.

Осенью 1944 года в их доме появился отец. Он скрывался в лесах. Было объяснение по поводу Лиль (об этом мужчина не стал распространяться). После этого отец ушел от них. Он вернулся к ним еще лишь один раз, последний раз, глубокой осенью, тяжело раненный и попросил отвезти его в больницу.

Мужчина сам на телеге отвез отца в город. По дороге отец рассказал ему, что находился в лесу с компанией Роосла, что это бандиты, грабящие население, предающие Эстонию. Оказывается, группа эта из-за каких-то разногласий распалась на две враждующие части, которые в один прекрасный день перестреляли друг друга. В отца стрелял Роосла. Лиль и этот мужчина запомнили имя Роосла по рассказам отца.

– А мать твою, брата и сестру отец увез на полуостров Сырве, откуда они двинулись в Швецию. Он хотел и Лиль увезти, вернулся за ней, не нашел (она жила в деревне), а когда нашел, было поздно, да и Лиль… уже не поехала бы. Вот он и остался в лесах, – закончил мужчина свой рассказ.

Я вспомнил слова Ораса: «За отца мстить надо!..»

Утром, перед рассветом, я пришел в город. Город еще спал. На улице Кывер была тишина. Орас, как всегда, был один. Он не удивился моему неожиданному приходу, стал расспрашивать о делах. Не ответив, я спросил, откуда ему известно, что отца убили чекисты. Этому неожиданному вопросу он уже удивился и сказал, что тут и знать-то нечего, отца, мол, забрали, а у чекиста один конец и что в общем сейчас не время об этом говорить. Я не стал слушать дальше и ударил его ножом. Он упал, но лежа ударил меня ногой в живот, теперь я упал, получил чем-то тяжелым удар по голове и потерял сознание.

Сколько пролежал – не знаю. Когда пришел в себя, было уже совсем светло. Я лежал в крови, голову ломило. Ораса не было. Он, вероятно, подумал, что убил меня, и ушел, чтобы не возвращаться. Я нашел бутылку водки, вылил себе на голову, а голову обмотал простыней. Затем лег и вскоре, несмотря на боль, уснул. Проснулся я вечером, когда было уже темно. Вернувшись к «апостолам», я рассказал им все, хотя не сомневался, что они присутствовали, когда Орас стрелял в отца. Я им не прощаю, но считаю, что они передо мной не так виноваты, как Орас. К тому же они мне нужны: ведь они собираются уходить из Советского Союза, и я не хочу здесь оставаться. А главное, мне некуда деваться – в Сибири ведь холодно.

«Апостолы» за последнее время со мной очень подружились, и я знаю кое-кто из них «Христа» не очень почитает. Притом я тоже им нужен, может быть, даже больше, чем Орас. Ведь это я весной, когда они вынуждены были отсиживаться в лесах Тырватласкмы, по колени в холодной воде, по разливам и болотам десятки километров отмеривал каждый день, доставая им продукты, ходил в разведку, поддерживал связь с нужными людьми. Я знаю, «апостолы» меня в обиду не дадут, я им нужен.

С тех пор уже прошло много времени, а Орас не явился, о нем ничего не слышно. Скоро, наверное, отправимся в плавание. Однако я понял, почему отец назвал их бандитами, предающими Эстонию. Они жадные, им действительно нет дела до Эстонии, до эстонцев. Им безразлично, кого ограбить или убить: коммунисты – не коммунисты, эстонцы или русские – все равно, были бы драгоценности – кольца, браслеты, часы…

Вчера, например, Ян Коротыш притащил какую-то картину, говорит – дорогая, знаменитого, мол, художника. Можно подумать, большой ценитель искусства… Интересно только, откуда он ее притащил и кого из-за нее убил. Он свернул полотно трубочкой, в трубочку насыпал горсть золотых царских пятирублевок, запихал туда маленькие дамские часики и еще что-то, я только не разобрал что. Я и не стремлюсь подглядывать, просто так получается, что я все вижу, хотя все они стараются прятать свои ценности друг от друга. Я знаю, что у Ораса в чемоданах тоже целые богатства. По-моему, он из-за них и в лес не пришел, боится, что его свои же ограбят. А Рудис, который до сих пор не хочет расстаться с лейтенантской формой и Железным крестом, говорит, что непременно обзаведется в Швеции магазином, ему, мол, наплевать, что у отца хутор отняли.

Все мечтают разбогатеть, сделать бизнес. Один только Кальм ходит в миллионы раз залатанных штанах. И никаких – это я точно знаю – ценностей у него нет. И всегда молчит, мрачный, лишь дымит трубкой. Остальные над ним насмехаются, говорят, что во всем имя виновато (Кальм по-эстонски – могила). Но он мне нравится. У него никого нет, ни жены, ни детей – погибли от бомбы. Я спросил, что он будет делать в Швеции. Кальм сказал: «Работать». Он был мобилизован в легион, а когда война кончилась, вернулся на остров и начал работать на хуторе. Но из-за одной девушки Кальм убил своего соседа. И пошел после этого в лес. Мне кажется, если бы не это – он бы никуда из Эстонии не уехал.

Все они расспрашивают меня про Германию, как я там жил, особенно их интересуют бизнесмены, такие, как Чухкади. Послал бы я их всех к черту, только вот некуда деваться, не хочу снова попасть в НКВД, но главное – надо разыскать маму. Вот удивится она, когда я их догоню. Интересно, чем они там занимаются Лейно, наверное, ходит в школу… (...)

Есть в Курессааре учреждение, в которое я частенько, когда были деньги, заглядывал, чтобы полакомиться. Это кофейная, где я проматывал все свои прибыли, наслаждаясь изобретательностью мастеров кондитерских изделий. Я в них понимаю толк. Здесь-то со мной и приключилась беда.

Войдя в первый зал кофейной, я увидел за ближайшим столом трех мужчин в милицейской форме, лица их были мне знакомы, и, что хуже, им знакомо было мое. Тут я сделал то, чему меня тщательно учили в Эгере, – поворот через левое плечо, вышел вон и быстрым маршем удалился: оглянувшись, убедился, что они, тоже быстрым маршем, шагают за мной. Я пустился рысью – они тоже, я перешел в галоп – они тоже; тогда я помчался бешеным скоком и, будто обретя крылья, полетел – на базар, по базару, по улицам города. А за мной летели три длинных милиционера, махая револьверами, и орали: «Гей! Держите! Остановите вора!..» Вот уже какой-то тип попытался подставить ногу. Я его опрокинул и полетел дальше. Но что не удалось одному, удалось другому (типов ведь так много) – я упал. На меня повалилась куча запыхавшихся людей. Хватали за одежду, волосы, уши и кто-то за нос. Я его укусил. И что им всем надо было?.. Что я им сделал?..

После этого марафонского бега началась весьма скучная канитель: следствие. Нет ничего противнее и скучнее разного рода вопросов: где был, как жил, где взял, что ел – без конца.

Следователь, пожилой, с седыми бакенбардами капитан, казался добрым, не кричал на меня, говорил тихо, сочувственно.

– Не хочешь говорить – не надо… – Или: – Тебе не нравится этот вопрос? Ну и оставим его… – Потом он вздыхал и говорил: – Эх ты, лев, левушка-головушка, и что из тебя будет?

Откуда мне было знать, что из меня будет? И разве это можно знать?

– Жалко мне тебя, – говорил он, – пропадешь ведь ни за грош. Вот посадят в тюрьму, отправят в Сибирь, а оттуда, дружочек, возврата нет.

Об этой самой Сибири я наслышался вдоволь, было похоже, что говорил он правду. Потом он говорил о солнце, которого я больше не увижу, о том, что мне следовало бы учиться, еще что-то о романтике, и мы оба чуть не плакали – так он душевно говорил. А когда он сказал, что, если я умный, я еще могу спастись, – я нисколько в этом не сомневался, как не сомневался и в том, что я умный.

– Нам не так уж трудно найти твои следы, доказать, что ты воришка. Но это, конечно, канительно. Тебя придется держать взаперти, а это и тебе и мне неприятно. Значит, чтобы тебе было понятно, – ты малолетний преступник, у тебя нет родителей, ясно? (Мне было ясно.) У нас есть тут кое-какие небольшие кражи – некуда их девать. Чтобы мы могли, так сказать, поставить на них крест, ты возьмешь их себе, подпишешь, какая тебе разница? Мы от них, таким образом, избавимся, а тебя, поскольку ты преступник малолетний и у тебя никого нет, ненадолго направят в детскую колонию, а оттуда на волю. У тебя все еще впереди.

Все это было непонятно, но я согласился. А потом я очутился на скамье подсудимых. Скамейка эта самая обыкновенная, деревянная, но сидеть на ней отвратительно. Ощущаешь себя как на сковородке. И оглянуться даже нет ни малейшего желания, хотя слышишь, что сидящим сзади весело: хихикают, жужжат.

Я не помню точно, как прошла эта процедура (все было в каком-то тумане), только помню, что какая-то молоденькая женщина, представитель отдела народного образования, что-то теплое обо мне говорила и, во всяком случае, плохого мне не желала (за что ей спасибо! Если бы знала она, как я ей благодарен). Потом мне разрешили говорить. Но мне меньше всего хотелось раскрывать рот, да я и не знал, о чем в подобных случаях говорят. Подумал было рассказать, что капитан обманул, но не рассказал: наверное, не поверили бы, и все бы только посмеялись, вот, мол, какой наивный дурак. Им и так всем было весело. Тогда один из трех, сидящих за судейским столом, начал что-то читать и читал очень долго, из всего я понял только то, что меня присудили к шести годам заключения в каких-то ИТЛ. Что это такое, не знаю, но узнаю наверняка." (Продолжение выборки отрывков следует)

.