Показаны сообщения с ярлыком история России. Показать все сообщения
Показаны сообщения с ярлыком история России. Показать все сообщения

среда, 27 сентября 2023 г.

ПОКРОВСКИЙ: ИСТОРИЯ РОССИИ - 8

Читать и перепостировать книгу Покровского - это громадное удовольствие для меня. Но теперь пора закругляться с перепостами этой книги, потому что я ставил целью перепостировать не всю её целиком, а только те отрывки, которые особенно актуальны сейчас, когда и Россию, и остальные обломки СССР гнобят реакционные чиновничье-националистические буржуазные режимы. Беларусь, хоть на фоне остальных - светлое явление, но при всех своих положительных чертах всё же бесспорно является буржуазным бюрократическим государством.

Самое ужасное в нынешней ситуации то, что эти реакционные антинародные режимы лишили народ видения реально осуществимой прогрессивной социалистической альтернативы нынешнему буржуйскому грабежу и чиновничьему произволу. А ведь приближается 2024 год - год выборов президента Эрэфии (17 марта!), но в России не видно никакой организованной силы, способной бросить вызов путиноидному мафиозному болоту, победить его и направить историю России по пути прогресса и социализма. Только при прогрессивном развитии России прекратится националистическая вражда между народами бывшего СССР и они искренне захотят совместно строить социализм. Естественно, что все господствующие режимы - от бандерофашистского на Украине до феодальных деспотий Средней Азии - всеми силами будут препятствовать этому.

Однако все - и трудящиеся, и господствующие классы - чувствуют, пусть не понимая причин этого, что реставрация капитализма за тридцать лет завела все обломки СССР в экономический, социальный и исторический тупик,. "Русская история в самом сжатом очерке" Покровского ценна именно тем, что правдиво показывает бесперспективность до-советского буржуазного прошлого, реставрированного повсюду на территории бывшего Советского Союза, и убеждает в необходимости единственного реально возможного, т.е. по-ленински революционного, выхода из этого тупика.

Книга Покровского разоблачает лживость всей тогдашней буржуйской националистической, либеральной и святошеской лжи, которая теперь снова заполонила масс- и соц-медии. Поэтому последний перепостируемый здесь отрывок - об этой идеологической тухлятине, особенно о мнимом "опровержении марксистской политэкономии" - о том, чем господствующие классы царской России охмуряли народ перед революциями 1905 и 1917 годов, и чем всяческие Зеленские, Путины, Пашиняны, Алиевы и т.д. охмуряют и губят бывший советский народ теперь.

Это фото наглядно показывает антинародную и реакционную самодержавную суть режима Иудушки Капутина:

Холуй глобалистской закулисы миллиардеров и лицемерный "хранитель традиционных ценностей", т.е. бесконечного систематического обмана народа господствующей олигархией, разворовывания природных богатств экспортом, произвола власти, коррупции и эксплуатации трудящихся буржуями, полицейских репрессий, националистической демагогии и религиозного мракобесия.

Если сто лет назад марксизм дал неопровержимое доказательство тупиковости капитализма, то теперь имеется та научная основа построения принципиально нового - социалистического - общества, отсутствие которой стало причиной и ретроградного рецидива бюрократического самодержавия - сталинщины, и реставрации капитализма сталинско-брежневской номенклатурой: радикальный бихевиоризм проф. Б.Ф. Скиннера и основанная на нём технология оперантной социальной инженерии.

*  *  *

Михаил Николаевич Покровский:

"РУССКАЯ ИСТОРИЯ В САМОМ СЖАТОМ ОЧЕРКЕ

Часть III. Двадцатый век. Выпуск I. 1896-1906 гг.

Глава III. Начало массового движения в деревне

Рабочее движение давно уже было привычным явлением для царского правительства. Рабочий давно уже был у этого правительства на примете как «неблагонадежный». Но в верноподданность крестьянина это правительство твердо верило еще в 1905 г., — как увидим дальше, — а буржуазная оппозиция еще и в 1905 г. этой верноподданности боялась. Между тем на самом деле деревенская революция считала к этому времени уже три года существования, и ее самые первые выступления были уже достаточно грозными для тех, кто имел случай наблюдать их вблизи.

После связанных с «освобождением» волнений, в начале 60-х годов, отдельные случаи крестьянских «беспорядков» повторялись почти каждый год то там, то сям, — но в массовое движение они не превращались даже в начале 80-х годов, когда их было всего больше. Картина начинает меняться с первых лет нового столетия, т.-е. с прекращением аграрного кризиса, с возникновением того «тупика» в крестьянском хозяйстве, о котором говорилось выше, с образованием в деревне вновь «единого фронта» крестьян против помещика. Крестьянские волнения растут очень быстро с каждым годом, достигают максимума к 1902 г., потом несколько ослабевают, чтобы вспыхнуть вновь в 1905 г.

(...)

Пока не была поделена помещичья земля, иными словами, пока в деревне не исчезли остатки феодализма, главным классовым противоречием в деревне было противоречие между крестьянами и помещиками. А феодальная собственность, хотя и сильно уменьшившаяся с 1861 г. (на черноземе помещики сохранили только 70% земли, бывшей в их собственности на другой день после крестьянской реформы, а в нечерноземных губерниях — даже только 58%), все же составляла больше половины крестьянской надельной земли (около 76 млн. га, а под крестьянскими наделами около 150 млн. га). Каждый крестьянин мог таким образом рассчитывать в полтора раза увеличить свой надел за счет помещика. И притом для крестьянина это была уже его земля, политая его потом, которую он уже обрабатывал или в качестве арендатора или на условий отработок за «отрезки». Переход этой земли в непосредственное распоряжение крестьян был бы успехом не только для них, но и для народного хозяйства самого по себе. 76 млн. га, являвшихся остатком крепостного права, составляли всего 3% всех земельных владений в России; и если на сельскую буржуазию приходилось в среднем всего по 51 га на двор, — на каждого помещика приходилось по 2 549 га.

Социал-демократическая партия, — по крайней мере левое ее крыло, — прекрасно видела это с самого начала. «В современной русской деревне совмещаются двоякого рода классовые противоположности, — писала «Искра» весною 1901 г.: — во-первых, между сельскими рабочими и сельскими предпринимателями, во-вторых, между всем крестьянством и всем помещичьим классом. Первая противоположность развивается и растет, вторая постепенно ослабевает. Первая — вся в будущем, вторая — в значительной степени уже в прошлом. И, несмотря на это, для современных русских социал-демократов именно вторая противоположность имеет наиболее практически важное значение… Наши сельские рабочие еще слишком тесно связаны с крестьянством, над ними слишком еще тяготеют общекрестьянские бедствия, и поэтому общенационального значения движение сельских русских рабочих никак не может получить ни теперь, ни в ближайшем будущем. Наоборот, вопрос о сметании остатков крепостничества, о вытравлении из всех порядков русского государства духа сословной неравноправности и принижения десятков миллионов «простонародья», — этот вопрос уже сейчас имеет общенациональное значение, и партия, претендующая на роль передового борца за свободу, не может отстраниться от этого вопроса».

Несмотря на зверские усмирения, крестьянские волнения повторялись, перебегая из губернии в губернию, и в 1903 и в 1904 гг. Мало-помалу к ним привыкали, — внимание, как всегда, притуплялось, — и известия о деревенских «бунтах» не вызывали больше среди интеллигенции того оживления, какое можно было видеть на пасхе 1902 г., после первых известий из Полтавской губернии. Но на местах было наоборот: первоначальная уверенность, что «справятся», что «потушат», начала сдавать. «Жизнь в деревне стала до крайности напряженной, — писали из Пензенской губернии, — деревенская тишина почти каждую ночь нарушается звоном набата. Горят молотильные сараи, стоги сена, клади ржи и даже хлеба на полях… Помещики так напуганы, что предсказывают революцию…»

Помещики были правы. Вслед за пролетарской революцией в городах и на фабриках выдвигалась другая революция — в деревне. Слившись вместе, два движения были бы несокрушимы. Вопрос жизни и смерти «романовского» режима был в том, удастся ли их разбить порознь. В 1907 г. казалось, что да; 1917 г. опроверг эту иллюзию.

Царское правительство чуяло опасность и по-своему спешило ее предупредить. В правящих кругах говорили, что студенческие волнения (они как раз обострились перед этим, — об этом мы еще скажем ниже) — пустяки и с рабочими справятся, но вот если поднимется деревня, может быть плохо. 22 марта 1902 г. было учреждено «Особое совещание о нуждах сельскохозяйственной промышленности» под председательством министра финансов Витте, самого умного и способного из царских слуг не только этого времени, но и вообще всей эпохи после 1881 г. К счастью для революции и к несчастью для «Романовых» Николай не выносил Витте, — как вообще тупые и ограниченные люди не выносят всего, чего они не могут понять, а проекты Витте, хотя сами по себе довольно простые, были слишком сложны и трудны для такой головы, какой была голова последнего русского самодержца. Революционное движение, стачки, демонстрации напоминали Николаю прежде всего о другом — о 1 марта 1881 г. и об участи его деда Александра II. Им начинал овладевать панический страх бомбы. Самыми нужными ему людьми казались теперь не экономисты и финансисты, а шпионы и полицейские. Корпусу жандармов он прямо объяснялся в любви. Принимая высших чинов этого корпуса в свои именины, 6 декабря 1901 г., Николай говорил им: «Я очень рад вас видеть, господа. Надеюсь что союз, установившийся сегодня между мною и корпусом жандармов, будет крепнуть с каждым годом». Скоро после этого, когда его министр внутренних дел Сипягин, верный продолжатель дворянской политики Толстого, был убит студентом Балмашевым (в апреле 1902 г.), ближайшим к Николаю человеком стал новый министр внутренних дел Плеве — директор департамента полиции в эпоху расправы с народовольцами и организатор первых в России еврейских погромов. Это был своего рода гений сыска и провокации — при нем расцвела зубатовщина; но благоволение царя он снискал главным образом чрезвычайно ловкой борьбой с эсеровским террором. При Плеве полиции удалось провести своего человека — инженера Азефа — в начальники боевой организации партии социалистов-революционеров; весь террор, казалось, был теперь в руках царских шпионов. Правда, куплено это было чрезвычайно дорогой ценой: чтобы поддержать доверие партии к Азефу, пришлось ему разрешить устраивать покушения на всех кроме царя; и ненадежно это было, — Азеф мог изменить: в конце концов сам Плеве пал жертвой эсеровской бомбы (в июле 1904 г.). Но все же еще никогда «революция» (как понимал революцию Николай) не была до такой степени под контролем царской полиции.

Плеве сделался таким любимцем Николая, каким был Аракчеев при Александре I. Как и Аракчеев в свое время, Плеве старался оттереть от Николая всех мало-мальски способных людей, которые могли бы конкурировать с ним, и в первую очередь использовал отвращение Николая к Витте. Последний ушел окончательно собственно в связи с внешней политикой (об этом мы будем говорить в следующей главе), но уже тотчас по назначении Плеве, в 1902 г., влияние Витте стало падать. Уже одно это не обещало, чтобы совещание под его председательством могло дать какие-нибудь важные последствия. Вдобавок помещики, тоже, как и царь, больше полагавшиеся на полицейские меры, совсем не склонны были итти на какие-нибудь экономические уступки в пользу крестьян. Предвидя это сопротивление помещиков, земство, — мы помним, что это было теперь, более чем когда-либо, чисто помещичье учреждение, — устранили от участия в местных комитетах о нуждах сельскохозяйственной промышленности, дав в этих комитетах перевес чиновникам. Этим достигли только того, что помещики, все же в комитеты попавшие, использовали их для либеральных демонстраций против режима Николая II. В общем более передовая часть помещиков признала, что нужно улучшить правовое положение крестьян, т. е. уничтожить остатки крепостного права как такового, сравнять крестьянина в правах со всеми «свободными» обывателями Российской империи и уменьшить подати. Но о земельной прирезке говорили очень немногие и очень неопределенно. Либеральные демонстрации были конечно использованы Плеве против Витте, — доверие к последнему Николая еще больше упало. Пожелания либеральных помещиков нашли свое довольно слабое отражение в отмене круговой поруки (12 марта 1903 г.). А большинство помещиков было удовлетворено и успокоено усилением сельской полиции, — в мае 1903 г. в 46 губерниях были введены сельские стражники.

Мелкобуржуазная интеллигенция, увидя воочию то, чего ей нехватало в 70-х годах, — восставшую крестьянскую массу, — не могла не воскреснуть как революционная сила, не могла не попытаться воскресить и того идейного содержания борьбы и тех форм борьбы, какие ей были привычны. В 1902 г. возникает из бывших марксистов и уцелевших старых революционных народников партия социалистов-революционеров, которая главную опору революции видит в крестьянстве, а главный метод революции — в терроре.

Мелкобуржуазная интеллигенция давно переживала свой политический подъем параллельно с рабочим движением. Но она не имела в политической борьбе своего угла. Ее передовым отрядом, уже с конца 80-х годов решавшимся выходить на улицу и открыто вызывать начальство на бой, было, мы помним, студенчество. Но до конца 90-х годов студенческое движение было очень узко по своим политическим задачам. Сначала это был просто протест против устава 1884 г. и введенной им в жизнь высшей школы невиданной даже при Николае I полицейщины. Потом к этому отрицательному лозунгу присоединились положительные, но не шедшие пока дальше узко студенческих интересов. Движение шло под флагом землячеств, студенческих кружков взаимопомощи, где группировались уроженцы одной губернии; студенчество боролось в сущности за право иметь свою организацию (устав 1884 г. гласил: «Студенты суть отдельные посетители университета») и, не получая этого права, самоорганизовалось явочным порядком, тайно. Так из московских землячеств вырос много шумевший в середине 90-х годов в Москве Союзный совет землячеств. Полиция тщательно разыскивала это учреждение, арестовывала и высылала одни его состав за другим, вызывая тем все новые и новые студенческие волнения. Это обещало разрешить задачу «вечного движения», задавшую столько безысходных хлопот механикам, но не вело ни к какой определенной цели ни начальство, ни студентов-«революционеров». Лучшие студенческие силы проходили через «землячества» и «советы», как через школу, где они обучались элементарным приемам подпольной революционной борьбы, но затем уходили туда, где шла эта борьба уже в настоящем виде, не в виде пробы, — уходили к рабочим.

Идеологией студенческих кружков середины 90-х годов был марксизм, — «Капитал» был настольной книгой среди руководителей московских землячеств с 1887 г. Но русский революционный марксизм, т. е. пропаганда группы «Освобождение труда», доходил в эти кружки, как и вообще в Россию, очень плохо. Гораздо популярнее в студенческой массе было то, что впоследствии окрестили «легальным марксизмом», — в сущности пересказ плехановских идей журналистами, писавшими в Россию открыто и благодаря чисто теоретической форме своих писаний успевавшими проводить их через царскую цензуру. Но, как очень скоро должно было обнаружиться, сутью «легального марксизма» было вовсе не это умение придавать цензурную форму революционным взглядам: смысл его был глубже. То была попытка приспособить учение Маркса к запросам и потребностям российской либеральной буржуазии.

Промышленный капитализм нуждается в целой армии инженеров и техников, и без них его дело совсем не может итти. И масса интеллигенции и ее общественное значение быстро растут с ростом промышленного капитала. Промышленный подъем конца XIX в. дал огромный толчок развитию интеллигенции в России, а промышленный кризис должен был сильно отразиться на ее настроении.

Эта связь интеллигенции с промышленным капиталом и была той основой, на которой развивался «легальный марксизм». Массе будущих инженеров, техников и экономических работников, статистиков, финансистов нужна была идеология, которая осмысливала бы их общественную роль, оправдывала бы их существование в их собственных глазах. Народническая идеология, отрицавшая надобность и даже возможность капитализма в России, этой цели не достигала. Она сложилась в ту пору, когда наша промышленность, — еще небольшая по объему настолько, кто поверхностный взгляд мог, мы видели, промышленного капитализма в России и не заметить, — обслуживалась всецело еще иностранными инженерами и техниками. Их в изобилии застали первые фабричные инспектора, в своих отчетах приводящие множество забавных анекдотов, которые создавало незнание русского языка первыми организаторами русской промышленности: расплачивалась за эти анекдоты конечно все та же широкая спина русского рабочего. Теперь капитал этой промышленности был по большей части заграничный, но организаторы были уже свои, русские.

Инженер не мог не видеть, что двигателем промышленного прогресса является именно он, и именно потому, что он стоит во главе крупного предприятия. Когда «легальный марксист», повторяя Плеханова, громил народничество, доказывал его отсталость и невежество, его «ненаучность» и восхвалял прогрессивное значение промышленного капитала, — интеллигенция 90-х годов бурно аплодировала. Апология (защита) капитала против нападавших на него народников до такой степени выпячивалась в «легальном марксизме», что кто-то пошутил тогда: «Во всем мире марксисты — партия рабочего класса, только в России — это партия крупного капитала». Этой своей стороной легальный марксизм отвечал уже интересам и буржуазии. Тут начиналась спайка между инженером и предпринимателем. Нелегальные марксисты пробовали давать «легальным» отпор по этому поводу еще в первой половине 90-х годов, но цензура сейчас же вмешалась, и да публики «нелегальные» писания не доходили.

Но солидарность капиталиста и «промышленной» интеллигенции с марксизмом очень скоро и кончилась. Марксизм учил, что освобождение рабочего класса есть дело самого рабочего класса, что оно совершится в форме массового рабочего восстания, в форме революции. Это уже опять для «промышленного интеллигента» и его хозяина не подходило. Но в учении Маркса была еще более неприятная для обоих союзников подробность: вся непролетарская часть капиталистического мира, по этому учению, живет на прибавочную стоимость — живет эксплоатацией пролетариата. То привилегированное положение, которое занимает в промышленности интеллигент, покупается за счет этой эксплоатации: инженер получает в десять, в двадцать раз больше простого рабочего, — откуда? Из прибавочной стоимости. На этом представлении об эксплоатации зиждется учение марксизма о непримиримой классовой борьбе между пролетариями и капиталистами. В отношении к классовой борьбе установилось полное единодушие между старой, народнической, и новой, марксистской, интеллигенцией: классовой борьбы быть не должно. Общество должно быть едино, так как, подразумевалось, оно должно управляться единой интеллигенцией.

Вожди легального марксизма (Струве и др.), если они хотели оставаться «на высоте требований» своей публики, должны были искать выхода в этом направлении. На выручку к ним пришел ревизионизм — та разновидность германской социал-демократии, которая под влиянием бурно вливавшейся в ряды социал-демократической партии мещанской массы, приспособляясь к ее интересам, вкусам и привычкам, старалась сгладить «резкости» ортодоксального (настоящего) марксизма. Оттуда Струве и др. почерпнули счастливую для них мысль, что теория прибавочной стоимости, т. е. идея эксплоатации, как основы всего капиталистического строя, подлежит «пересмотру», а то и вовсе устранению; что классовая борьба вовсе не обязательна, — возможен и социальный мир; что наконец и необходимость социалистической революции вовсе «не доказана».

Гвоздем всего было признание возможности существования «надклассового государства» — основная мысль Струве в его докладе о причинах падения крепостного права в России, — докладе, доставившем Струве бурную овацию со стороны московской учащейся молодежи в 1898 г. Что эта мысль является мостиком в лагерь буржуазных либералов, мостиком, по которому Струве уходит сразу и от рабочего движения и от революции вообще, — этого мододежь не замечала. Она опомнилась лишь тогда, когда Струве в 1905 г. объявил все революционное движение «возрастной категорией», — болезнью, свойственной именно только молодежи. Но в это время он уже был одним из вождей крупно-буржуазной политической организации и в своей прежней публике более не нуждался.

Мелкобуржуазная революция, начавшаяся в деревне, дала теперь этой прежней публике Струве новую точку опоры, сразу и освободив ее от докучного марксизма и дав простор революционной энергии ее более левых элементов. К концу 90-х годов студенческое движение достигло крайней степени остроты. Подталкиваемое и поощряемое массовой рабочей борьбой, оно усвоило ее формы и вылилось, после избиения петербургских студентов полицией в феврале 1899 г., во всероссийскую студенческую забастовку, охватившую до 25 тыс. студентов разных городов. Начальство, давно заметившее роль студенческих организаций как рассадника, откуда выходили организаторы революционного движения, решило принять крутые меры: в июле того же года были опубликованы знаменитые «временные правила», угрожавшие отдачей в солдаты участникам «беспорядков» на будущее время. Попытка применить эти правила (в Киеве осенью 1900 г.) немедленно же вызвала новый взрыв, нашедший себе на этот раз выход в весенних демонстрациях 1901 г., которые приобрели огромное политическое значение благодаря всколыхнутой ими рабочей массе, но застрельщиками которых являлись по большей части студенты.

Демонстрации окончательно слили узкое, первоначально «академическое» течение с широким революционным потоком, но лишь меньшинство студенчества усвоило себе при этом и идеологию рабочего движения. Большинство оставалось «ревизионистами», т. е. не верило в беспощадную революционность пролетариата, считало, что возможен компромисс между рабочими и буржуазией, а социалистическую революцию представляло себе по-народнически, а не по-марксистски.

Для отдельных, наиболее революционно настроенных единиц выходом был террор: первой его ласточкой было убийство студентом Карповичем министра просвещения Боголепова после издания «временных правил» о сдаче студентов в солдаты. Правительство в своих официальных сообщениях очень наивно старалось скрыть, что покушавшийся был студент, именуя Карповича, по его происхождению, «мещанином». Но масса мелкобуржуазно настроенного студенчества не могла принять участия в терроре, — этой массе нужна была массовая работа. Еще в 1898 г. будущие социалисты-революционеры смотрели на крестьянство почти с плехановской безнадежностью. «Систематическую деятельность среди крестьянства мы оставляем на будущее» — писалось тогда в брошюре «Наши задачи», — не отказываясь лишь пользоваться всеми удобными поводами для ознакомления крестьян со своею программой и привлечения сознательных сторонников из наиболее развитой его части».

Как сторонники «внеклассовой» революции, социалисты-революционеры и после разумеется не могли стать массовой партией сельской мелкой буржуазии; и после они старались привлечь на свою сторону фабрично-заводской пролетариат (с очень малым обыкновенно успехом), завязывая в то же время связи с настоящей капиталистической буржуазией. Эта последняя охотно давала «немарксистам» и денежную помощь и молодых энтузиастов из богатых семейств, столь же нередких в рядах эсеровских террористов, как в свое время выходцы из помещичьих и сановнических семейств в рядах народовольцев. Но серьезное политическое значение социалисты-революционеры получили именно благодаря тому, что со своею «внеклассовой» идеологией они легче могли подойти к сельской буржуазии, нежели марксисты. От эсера кулак не рисковал услыхать, что он — «буржуа», и естественно, что эсера кулаку было приятнее слушать, чем социал-демократа."

.

понедельник, 25 сентября 2023 г.

ПОКРОВСКИЙ: ИСТОРИЯ РОССИИ - 6

В следующем отрывке М.Н. Покровский рассказывает о "расцвете" самодержавия - крепостнического абсолютизма, который правильнее назвать разгулом, о его мании тупо копировать "цивилизованную Европу", которая снова поразила Россию после уничтожения СССР, и о закономерном кризисе крепостнического абсолютизма, ставшего тормозом развития капитализма в России. Бесправие народа стало причиной ещё одного типично российского явления - полного засекречивания всех действий бюрократии, ставших "государственной тайной". Режим секретности во все времена и повсюду на Земле - идеальная среда для коррупции и произвола буржуев и бюрократов.

Если большевики при Ленине опубликовали все тайные договора царизма, то кавказский ублюдок Сосо Джугашвили-"сталин" реанимировал и ужесточил режим тотальной секретности. Ему - подлому и хитрому, но примитивному интригану - тайные договора казались вершиной государственной мудрости (например, пресловутый "Пакт Молотова-Риббентропа" с германским фашизмом).

Тем, кто имеет достаточно свободного времени, советую прочитать этот раздел целиком в книге (например, здесь http://pokrovsky.newgod.su/books/russkaya-istoriya-v-samom-szhatom-ocherke/ ), так как мне пришлось его основательно сократить, оставив от него лишь самое важное.

Вот он, долгожданный возврат в капитализм и буржуйско-чиновничье избавление от "ужасов социализма":


Воистину: кнут для народа, пряник для олигархов!

*  *  *

-

Михаил Николаевич Покровский:

"РУССКАЯ ИСТОРИЯ В САМОМ СЖАТОМ ОЧЕРКЕ

Крепостническое государство

Несмотря на торжество промышленного капитализма, устройство государства до конца XIX в. в России оставалось таким, каким оно сложилось к началу XVIII в.

Царь перестал быть «первым купцом своего государства», и при царском дворе не разговаривали больше о сале и пеньке, а вели обыкновенные придворные разговоры; но «Романовы» тем не менее остались великими накопителями богатств. (Фамилию Романовых приходится писать в кавычках, потому что, как уже упоминалось вскользь выше, эта семья вымерла с дочерью первого «императора Всероссийского» Петра Алексеевича. У Елизаветы Петровны детей не было, и она назначила наследником своего племянника Петра принца Голштейн–Готторпского. У того тоже детей не было, его наследник Павел Петрович, как все тогда знали, родился у его жены от одного из придворных. От этого Павла и пошли позднейшие «Романовы».) Своих капиталов они конечно не объявляли, но упорная молва приписывала им к концу XIX столетия 700 млн. руб. (золотых) одними чистыми деньгами. Достоверно известно, что в 80-х годах Александр III перевел из одного западноевропейского банка в другой 300 млн. («Романовы» все свои деньги держали конечно в заграничных банках — для безопасности). Кроме того царской семье принадлежало колоссальное недвижимое имущество, так называемые «удельные» и «кабинетские» имения: тут были и золотые прииски, и заводы и виноградники и т. д. и т. д. всего больше чем на миллиард даже тогдашних рублей. «Первый купец своего государства» превратился в первого миллиардера вселенной.

Его приближенные были первыми богачами в России, да не из последних и во всем мире. Крестьянские оброки и барщина проживались лет 100–150 назад преимущественно в Париже, и там слова «русские бояре» обратились в пословицу. Кроме разве Англии и Голландии, уже тогда грабивших огромные колонии, вряд ли в Европе были более крупные состояния, чем в России. Самые старые из них восходят еще к допетровскому времени, к XVII в. Строгоновы уже тогда были миллионерами: при Петре они имели 120 тыс. душ крепостных крестьян; так как считались только мужчины, то это означало четверть миллиона населения, вообще — целое государство; при Петре самым богатым человеком сделался его фаворит «Алексашка» Меньшиков, сын мелкого ремесленника, сделавшийся генералиссимусом русской армии, светлейшим князем и «герцогом ижорским». У него считали до 90 тыс. душ крестьян и кроме того на 14 млн. (тогдашних) рублей денег и драгоценностей. При Елизавете Петровне семья ее фаворита — Разумовские — имела до 120 тыс. душ. Два царствования спустя, при Екатерине II, состояние главного ее фаворита — Потемкина — оценивалось в 50 млн. руб. (тогдашних). Потомство этой Екатерины от ее первого, по времени, фаворита Орлова — графы Бобринские, до последнего времени принадлежало к самым богатым людям в России. Карманы были набиты не только у тех, кто услаждал царское тело, но и у тех, кто заботился о царской душе, хотя те получали и поменьше. Царские духовники были все богатые люди: например у Дубянского — духовника не только последней, но и развратнейшей из Романовых, Елизаветы Петровны, — было 8 тыс. душ.

Нужно сказать, что и работы у царских духовников было немало. Разве только в уголовном отделении каторжной тюрьмы можно было найти на человеке столько грехов, сколько несли на себе «благочестивейшие, самодержавнейшие» российские императоры. Часто темные и невежественные (не все царицы XVIII в. были вполне грамотные), окруженные толпой жадных до наживы холопов, сами жадные до власти и денег, они не знали удержу. Всякое их слово было законом, перечить никто не смел. Старая, доромановская Русь знала обычаи, которые были обязательны для царя; торговый капитал, вырвав эти обычаи с корнем, помнил один завет: «не обманешь — не продашь». Ложь и обман составляли суть тогдашней торговли, ложь и обман были сутью русского «высшего» общества XVIII и начала XIX вв. Порядочные люди, даже из дворян, бежали от двора, как от чумы. Петр, прозванный льстивыми историками «великим», запер жену в монастырь, чтобы жениться на Екатерине, которая раньше была горничной одного пастора (лютеранского священника) в Эстонии (Латвии, в г. Алуксне - примечание behaviorist-socialist). Своего сына Алексея он собственноручно пытал, а потом велел тайно казнить в каземате Петропавловской крепости. Как он усмирял мятежи, мы уже говорили. Он умер (1725 г.) от последствий сифилиса, заразив предварительно и свою вторую жену, которая пережила его только на два года. Трудно впрочем наверное сказать, что было причиной ее преждевременной смерти — сифилис или алкоголизм: дорвавшись до царского престола, эта бывшая горничная, не умевшая подписать своего имени, проводила за бутылкой весь день и большую часть ночи.

Сменивший ее внук Петра (сын казненного им царевича Алексея) умер от оспы в 15 лет, не успев поэтому совершить ни одного преступления. Его преемница, племянница Петра, Анна приехала с готовым штатом придворных из Курляндии, где она вдовствовала после мужа, курляндского герцога, и привезла с собою иноземного фаворита, некоего Бирона, из конюхов возведенного сначала в графы, а потом, когда Анна стала императрицей, и в курляндские герцоги. Он и его товарищи грабили Россию, как завоеванную страну. Никогда подати не взыскивались с такой жестокостью: недоимщиков ставили на «правеж», т. е. били палками, пока не уплатит, не лучше чем при Грозном. Понятие «бироновщина» на долгие поколения стало пугалом. В то же время, по рассказу английского посла (англичане зорко следили за тем, что делалось в России, и по понятной причине), «нельзя было вообразить себе, до какого великолепия русский двор дошел в настоящее царствование, несмотря на то, что в казне нет ни гроша, а потому никому ничего не платят. Все мысли ее величества отданы удовольствиям и заботе о том, какими бы богатствами и почестями осыпать графа Бирона».

Анна назначила своим наследником маленького племянника Ивана Антоновича, назначила раньше даже, чем он родился. Но бироновская шайка передралась тотчас же после ее смерти. Воспользовавшись этим, дочь Петра Елизавета при помощи роты гвардейских солдат низвергла маленького императора, ползавшего еще на четвереньках, и воцарилась сама. Но раньше, не надеясь что дело обойдется так просто, она заручилась союзом с Францией и Швецией; последняя тогда воевала с Россией, и Елизавета, за помощь, обещалась отдать шведам то, что отнял у них Петр. Когда помощь шведов не понадобилась, Елизавета без церемонии обманула их. Это была, как мы уже сказали, развратнейшая из Романовых. Ее «фаворитам» счета не было, и кто только ни побывал на этой «должности»: от французского посла Шетарли до учеников кадетского корпуса. Главным был придворный певчий из украинцев — Разумовский. Своих придворных дам она приказывала сечь кнутом на площади и вырывать у них языки за непочтительные отзывы о ее величестве. У нее было 15 тыс. платьев, а когда она умерла, в казне не было ни одного серебряного рубля; войскам жалованье платила медной монетой, да и то перелив в нее пушки.

Елизавета тоже оставила престол племяннику Петру Голштинскому, который стал после ее смерти императором Петром III. Но он усидел лишь несколько месяцев. Это был ничтожный пьяный человек, с замашками унтер–офицера. У него была жена, чрезвычайно хитрая и честолюбивая интриганка из нищих немецких принцесс, которую подыскала племяннику в жены Елизавета, надеясь на ее послушание и смирение. Она действительно притворялась скромной и преданной, торговала тем временем русскими военными секретами (во время Семилетней войны) да, кроме Елизаветы, обманывала и своего мужа, подарив ему наследника, в рождении которого он был совершенно неповинен. После отца ее ребенка при ней сменилось еще несколько фаворитов. Когда умерла Елизавета, при ней в этой должности состоял ловкий и смелый гвардейский офицер Орлов, имевший в гвардии огромные связи и огромное влияние. Петр III поссорился как голштинский герцог с Данией и вздумал воспользоваться своим положеннем как русского императора, чтобы отомстить соседу. Но русская гвардия вовсе не желала проливать кровь за голштинские интересы; Орловы (их в гвардии была целая семья) этим воспользовались. Петр спьяну еще и не разобрал, в чем дело, как был уже свергнут и арестован, а его жена стала императрицей Екатериной II (первой была упомянутая выше жена Петра I).

Свергнутый Петр был тотчас же убит в Ропше. У Орловых могли найтись подражатели, от неудобного «претендента» (соперника) надо было избавиться. Насколько Екатерина была предусмотрительна, видно из того, что даже через 15 лет простой донской казак, приняв имя Петра III, смог взбунтовать половину России (см. ниже о Пугачеве). Но сейчас же пришлось вспомнить о друтом претенденте: еще жив был в Шлиссельбурге свергнутый Елизаветой несчастный Иван Антонович, выросший в тюрьме. Один гвардейский офицер Мирович вздумал разыграть роль Орлова по отношению к нему. Иван немедленно же был убит, а Мировича схватили и казнили. Вступив на престол через несколько трупов, — причем одним из них был труп ее мужа, — Екатерина начала «блестящее» царствование. Она была умнее и образованнее всех своих предшественниц, переписывалась с великими европейскими учеными и писателями того времени (Вольтером, Дидро), старалась прослыть покровительницей просвещения и делала это довольно удачно. Но по части разврата она чуть ли не обогнала самое Елизавету. У ней бывало сразу по нескольку фаворитов, один главный, другие второстепенные. Когда главным был Потемкин, второстепенных он сам и выбирал. Она умерла в 67 лет, и до последних дней при ней состоял молодой офицер Зубов. Перед смертью она хотела лишить престола своего сына Павла, которого она ненавидела и который не терпел ее, но не успела этого сделать: умерла скоропостижно.

Екатерина II умерла, окруженная величайшим уважением дворянско–буржуазного общества, и память о «веке Екатерины» свято этим обществом хранилась. Имена городов — Екатеринослава (теперь Днепропетровск), Екатеринодара (теперь Краснодар), названия учебных заведений (Екатерининский институт), памятники Екатерине в Ленинграде и других местах, еще почему–то стоящие, — все это долго о ней напоминало. За что же досталась такая слава развратной и преступной женщине? Конечно не за то, что она умела читать французские книжки и разговаривать с писателями. Участь царей определялась не их личными свойствами, а тем, нужна ли была и полезна ли была их деятельность тем силам, которые создали капиталистически–крепостническое государство. Мы уже видели, что Екатерина, завоевав северные берега Черного моря, открыла русской пшенице путь в Западную Европу, дала огромный толчок вперед помещичьему хозяйству черноземных губерний. Но этим ее заслуги перед русским торговым капиталом не кончились. Она объединила в границах одного государства всю Восточно–европейскую равнину, от Балтийского до Черного моря, приняв участие в так называемых разделах Польши.

Когда–то, в XVI в., при Иване Грозном, Польша была соперницей Москвы, держала в руках весь бассейн Днепра и прогнала московские армии с берегов Балтийского моря. Казацкая революция XVII в. нанесла ей первый удар: Днепр перешел в руки Москвы, захватившей Киев. Петр взял Ригу, и другой выход из восточных областей польско–литовского государства — Западная Двина — также оказался в русских руках. После этого эти восточные области (Литва, Белоруссия и оставшаяся за Польшей часть Украины) экономически зависели не от Варшавы, а от Москвы и от Петербурга; не забудем, что это был век торгового капитала, когда торговые пути имели решающее значение. (...)

Если прибавить ко всему этому, что Екатерина и внутри империи ревностно распространяла и в ширину и в глубину крепостное право, сделала власть помещиков почти неограниченной, запретив принимать жалобы на них от крепостных, ввела крепостное право в украинских губерниях, где раньше зависимость крестьян от помещиков была не так велика, как в Великороссии, наконец подавила чрезвычайно опасное для помещиков пугачевское восстание (см. об этом ниже), мы поймем, почему дворянство и купцы ее любили, несмотря на все ее грехи. И мы поймем также судьбу ее сына. Павел Петрович не терпел своей матери, ему очень не нравилось, что придворное, помещичье общество ее любило, и он терпеть не мог помещиков и придворных Екатерины. Он был душевно–больной человек, страдал бредом преследования, ему везде мерещились заговоры и революции (как на грех, это было именно во время Великой французской революции, до холодного пота напугавшей всех государей Европы); естественно, что он видел заговорщиков и революционеров в тех, кого он терпеть не мог. (...)

Было строго запрещено одеваться по французской моде, потому что во Франции была революция. Под конец своей жизни он построил себе посреди Петербурга укрепленный замок, окруженный рвом, и жил там, как в осажденной крепости. Все это не помешало ему подвергнуться той же участи, какую испытал Петр III: он был убит в этом своем замке гвардейскими офицерами (11 марта 1801 г.). Но эта участь постигла его не за его сумасбродства: его младший сын Николай I был, как увидим, немногим менее жесток, а на его жизнь никто из придворных и не думал покушаться. Но Павел, ко всему прочему, вел политику, вредную для интересов дворянства и торгового капитала. То было время начала хлебной заграничной торговли и чудовищного развития барщины: помещик старался выжать из крепостного крестьянина как можно больше «прибавочного продукта». Павел вздумал ограничить барщину, издал указ, запрещающий принуждать крепостных работать больше 3 дней в неделю. Раздел Польши, мы видели, был выгоден торговому капиталу: Павел начал покровительствовать полякам, освободил сидевшего в заключении героя последней польской войны Костюшку, а генерала, взявшего Прагу, Суворова, выгнал в отставку. Все это он делал без всякого расчета, просто по своей взбалмошности, но всем этим он отталкивал от себя правящие классы русского общества. Но окончательно возбудила против него эти классы его внешняя политика. Сначала он смирно шел на поводу у Англии, в союзе с ней воевал против революционной Франции: это было приятно ему, потому что он боялся революции, и привычно для русского дворянства, которое экономически было тесно связано именно с Англией (см. предыдущую главу). Война шла в общем удачно. Суворов, которого дла этого пришлось взять опять на службу, одержал несколько побед, но вдруг Павел, по чисто личным причинам, поссорился со своей союзницей и променял английский союз на французский. Русские гавани были закрыты для английских кораблей, а с Францией начались сношения. Это так возмутило высшее русское общество, что заговор сложился, можно сказать, сам собою, причем во главе его стал родной (вряд ли! - примечание behaviorist-socialist) сын Павла Александр, любимый внук Екатерины, которого поэтому его отец очень не любил." (Продолжение следует)

.

ПОКРОВСКИЙ: ИСТОРИЯ РОССИИ - 7

"И этот царь Александр I (прозванный льстецами «благословенным») вступил на престол через труп, притом через труп родного отца. После сыноубийцы и мужеубийцы на русском троне должен был оказаться и отцеубийца. (...)

Блестящие победы (русская армия дважды, в 1814 и 1815 гг., вступала в Париж) вскружили ему голову. Он стал смотреть на себя как на главу всех европейских государей, образовал «священный союз», который современники правильно назвали «союзом лицемерия и тиранства»; он будто бы должен был содействовать поддержанию всеобщего мира, а на деле был полицейским орудием для борьбы с революцией. Все время Александр посвящал своей армии, все более и более превращаясь в «венчанного солдата», как назвал его Пушкин. Во главе государства он поставил настоящего, не венчанного, солдата — Аракчеева. Вместе с Аракчеевым он придумывал знаменитые «военные поселения», сделав поголовно наследственными солдатами несколько сотен тысяч государственных (не крепостных) крестьян. Это должно было сразу и удешевить армию, так как солдаты–крестьяне сами себя содержали, и создать особое военное сословие, отрезанное от всего остального общества и всегда находящееся в распоряжении царя против всех его врагов — внешних и внутренних. Крестьяне не желали итти в эту военную каторгу, сопротивлялись; сопротивление было подавляемо самыми жестокими мерами: тысячи крестьян были перепороты, сотни засечены до смерти. По этому случаю Александр произнес свои знаменитые слова: «военные поселения будут, хотя бы пришлось уложить трупами всю дорогу от Петербурга до Чудова» (в теперешней Ленинградской области, — там начиналась полоса военных поселений). (...)

Заботы Александра об его власти над Европой сильно раздражали русское дворянство и буржуазию. Раздражение особенно усилилось благодаря польской политике Александра. Стали говорить, что он влюблен в Польшу, а Россию ненавидит. Даже купцы в петербургском Гостином ряду толковали, что уж если Польше дали конституцию, надо ее дать и России. Среди руского офицерства было такое озлобление, что поговаривали об убийстве Александра. Это много помогло образованию в последние годы его царствования военного заговора, известного под именем «заговора декабристов» потому, что он разразился 14 декабря 1825 г., но начался он в 1821 г., а подготовляться стал еще раньше, с 1816–1817 гг.. Александр не дожил до открытой вспышки заговора, он умер 19 ноября 1825 г.

Его наследником стал его младший брат, Николай Павлович, которого мы отчасти уже знаем. Он понял ошибку Александра и повернул внешнюю политику в том направлении, в каком нужно было русскому промышленному и торговому капиталу: стал «вооруженною рукою пролагать для русской торговли пути на Востоке», Польшу сравнял с Россией, воспользовавшись неудачной польской революцией 1830–1831 гг., а в дела Западной Европы остерегался вмешиваться, хотя у него очень руки чесались раздавить и французскую революцию 1830 г. (так называемую «июльскую», низвергнувшую во Франции господство земельной аристократии, водворившейся там после падения Наполеона, и поставившую у власти крупных фабрикантов и банкиров: их управление привело к новой революции 1848 г.). Военные поселения он также не распространял дальше и Аракчеева уволил, но аракчеевские порядки сохранились во всей неприкосновенности.

Николаевское царствование было промежуточным царствованием. Промышленный капитал уже был налицо и боролся за власть с торговым, но последний пока был настолько силен, что не шел ни на одну явную уступку, стараясь закупить своего соперника тайными поблажками. Наиболее откровенным способом подкупа была внешняя политика, о которой уже говорилось. Но промышленному капиталу нужны были не только новые рынки, ему нужен был, во–первых, свободный рабочий, а, во–вторых, ему нужен был «грамотей–десятник», нужна была интеллигенция, чтобы управлять этим рабочим, организовывать промышленность и руководить ею. При Николае был основан технологический институт, возникли «реальные» гимназии, где основой преподавания были математика, физика, естественные науки, коммерческие училища; были попытки улучшить университеты, подготовляя преподавателей для них в заграничных университетах; это отчасти и удалось. (...)

Не характер Николая определял положение, а положение определяло характер и его самого и всего окружавшего его общества. Промежуточное положение, борьба между новым, которое стучалось в дверь, и старым, которое упорно не хотело отмирать, всех «властителей» тех дней делало промежуточными существами, которые думали и говорили одно, а делали другое, что приводило к страшному развитию в тогдашнем высшем обществе лицемерия.

Лицемерие пропитывало все николаевское общество сверху донизу. (...) Лицемерием была пропитана вся его личная жизнь. Он был конечно так же развратен, как все его предшественники и предшественницы. У него была постоянная фаворитка, с которой его законная жена Александра Федоровна была в большой дружбе, — до того это считалось естественным. Но кроме того к его услугам был целый гарем из придворных дам и девиц (фрейлин), балетных танцовщиц и т. д. Мужья и отцы, как чумы, боялись николаевского двора; поэт Пушкин пал жертвой ужасной обстановки, которая складывалась для людей, имевших красивую жену и в то же время имевших несчастье принадлежать к придворному кругу. И вот создавший такую обстановку Николай перед людьми разыгрывал самого примерного семьянина. На людях он самым почтительным образом относился к своей «законной жене», был самым нежным отцом семейства, разыгрывал целые комедии «семейного счастья» за утренним кофе или вечерним чаем, на елке и т. п. Его холопы потом с умилением вспоминали эти картины на старости лет; это были «самые светлые воспоминания» их жизни. Это лицемерие он выдержал до самого конца: после того как он перед смертью исповедался и приобщился, в его комнату больше не пускали фаворитку, вход туда имела только императрица.

Это лицемерие, пропитавшее всю его жизнь, и делало больше всего николаевское царствование таким тяжелым и гнетущим. Под конец Николай опротивел даже тем, кто от его порядков кормился. Богатый помещик и откупщик (откупщиками, как мы помним, называли тех капиталистов, которые «брали на окуп» продажу водки в той или другой губернии, т. е. платили государству всю сумму налога на водку и за это получали право спаивать народ, наживая огромные барыши) Кошелев рассказывает в своих записках, что во время Севастопольской войны он и его знакомые не особенно огорчались поражениями русской армии, надеясь, что военная неудача так или иначе положит конец николаевскому царствованию. Можно себе представить, что это было за царствование, которое даже богатых буржуа делало пораженцами! Когда Николай умер, необходимость перемены сознавали все, не исключая его ближайших помощников. Один из вернейших его слуг, князь Орлов, дрожа от страха, сел на кресло председателя главного комитета по крестьянским делам, и хотя после каждого малейшего движения вперед этого дела он в ужасе бежал к Александру II и впадал перед ним в истерику, реформа все же совершилась, и крестьяне были освобождены, насколько позволяли интересы помещиков и торгового капитала. Экономические причины и последствия падения крепостного права мы видели и к этому не будем возвращаться. Но одной экономической стороной дело не могло ограничиваться: экономическая перемена тянула за собой ряд других. Крепостническое государство представляло собою целую систему управления. Когда вынули или по крайней мере сильно пошатнули краеугольный камень — крепостное право, все здание должно было пошатнуться и дать трещины.

Крепостное право было только самым главным способом «внеэкономического принуждения» мелкого самостоятельного производителя к тому, чтобы он выдал свой прибавочный (а иногда и необходимый) продукт. Но мы уже видели и другие способы, например подати. Суть была в том, чтобы опутать мелкого производителя — крестьянина или ремесленника — такой густой сетью всевозможных стеснений и ограничений и так его запугать при этом, чтобы ему, что называется, податься было некуда. Этой цели и достигло крепостническое государство со всеми его порядками. Оно прежде всего брало все мужское население на учет, от времени до времени поверяя его наличность, это называлось «ревизиями» (что значит именно «поверка», «пересмотр»). По ревизии — первая была при Петре — крестьянин записывался за тем или другим помещиком: имение тогда и оценивалось количеством «ревизских душ» (в просторечии просто «душ»), которые к нему были приписаны. Помещик отвечал за то, чтобы приписанные к нему крестьяне не разбежались и платили исправно подушную подать. За это они отдавались в полное распоряжение помещика. Он их судил и наказывал, вплоть до ссылки в каторжную работу. А жаловаться на него крестьяне не смели под страхом жесточайшего телесного наказания; за подачу челобитной государю на помещика как «сочинитель» челобитной (тут надо припомнить, что крестьяне того времени были почти поголовно безграмотны, стало быть написать прошение не могли), так и подавшие ее крестьяне подлежали наказанию кнутом (мы сейчас увидим, что это такое) и ссылке в Нерчинск «в вечную работу». (...)

Суд мог применять пытку. Она начиналась с того, что несознавшегося арестанта поднимали на закрученных назад руках на дыбу, причем от тяжести тела руки сейчас же выскакивали из суставов. Если эта адская боль не заставляла «признаться», его начинали бить кнутом. Не следует думать, что это было невинное орудие, которое теперь употребляют крестьяне и извозчики, чтобы погонять лошадь. Кнут «заплечного мастера» (палача) был тяжелейшей ременной плетью, конец которой был обмотан железной проволокой и облит клеем, так что представлял собою нечто вроде гири с острыми углами. Эта остроугольная шишка рвала не только кожу, но и мускулы до костей, а тяжесть кнута была такова, что опытный «мастер» мог с одного удара перешибить спинной хребет. Это он проделывал конечно не на пытке (там это было нерасчетливо), а во время наказания: ибо кнут служил средством не только добывания истины, но и расправы с осужденными. Если на пытке и кнут не достигал цели, — применялись дальнейшие средства: раздавливали пальцы особыми тисками, сжимали голову веревкой так, что пытаемый приходил «в изумление», наконец жгли горящими вениками.

Из лицемерия перед Западной Европой, которая притворялась, что приходит в ужас от московитского варварства, хотя там торговый капитал пользовался точно такими же средствами устрашения (кнут, дыба и т. п. имелись например в австрийском и прусском законодательствах. А один очень мучительный вид смертной казни — колесование (раздробление костей тяжелым колесом) — пришел к нам именно с Запада, где он применялся во Франции например до революции), Екатерина II отменила официально пытку. Неофициально она применялась еще долго спустя, — в политических процессах, по некоторым сведениям, до 60-х годов, т. е. еще при Александре II. Это касается судебной пытки; что касается жандармов и охранки, то они, как всем известно, пытали еще в 1905–1907 гг., да вероятно и позже, так что приличие было соблюдено только на бумаге. (...)

Для дворян впрочем Екатерина совсем отменила кнут, — он остался только для «подлых» людей. Ее сын Павел восстановил кнут и для дворян, да кстати придумал и замену кнуту, введя для военных прогоняние сквозь строй. Осужденного вели между двумя рядами солдат, вооруженных палками; каждый должен был нанести удар, и начальство смотрело, чтобы били как следует. Прогоняли через батальон, т. е. тысячу человек, и через полк, т. е. 4 тыс. человек, последнего, как и 100 ударов кнутом, никто не выдерживал; это опять была замаскированная, лицемерная форма смертной казни.

Все эти истязания производились публично, чтобы больше запугать народную массу. Но для той же цели судопроизводство было облечено строжайшей тайной. Не только судили всегда при закрытых дверях, но в зале заседания не было ни защитников, ни даже самого подсудимого. Перед судьями были его записанные показания да показания свидетелей, тоже в письменном виде; на основании всего этого и произносился приговор, и подсудимого приводили только для того, чтобы ему этот приговор прочесть. Тайна строжайше охранялась, выдача простой справки из дела считалась уголовным преступлением. Само собой разумеется, что нельзя и придумать лучшей почвы для злоупотреблений, чем такая обстановка; за деньги в этом суде все можно было сделать: самого явного преступника могли оставить «в сильном подозрении» и отпустить на все четыре стороны. И это совершенно естественно, если подумать: суд имел целью охранять интересы торгового капитала и капиталистов; человек, могущий дать взятку, имеет очевидно деньги в кармане, значит скорее принадлежит к тем, кого охраняют, чем к тем, от кого охраняют. Как же ему не помирволить? Как было распространено взяточничество, прекрасно знают все из литературы (из «Мертвых душ» и «Ревизора» Гоголя например; только там, по условиям цензуры времен Николая I, когда писал Гоголь, могли быть приведены лишь самые мелких случаи взяток; но в крупных делах, о которых нельзя было говорить печатно, было разумеется то же самое). Дать взятку судейскому чиновнику было таким же обычным делом, как дать на чай швейцару или дворнику: при Николае I сам министр юстиции Панин давал взятки, когда у него бывали дела, причем давал их даже в тех случаях, когда он был совершенно прав и дело по закону должно было решиться в его пользу. Привычка — вторая природа.

Тайна висела не только над судебным разбирательством, тайною была окутана вся жизнь крепостнического государства. Торговля вся построена на секретах: купцы скрывают друг от друга, от покупателей действительную стоимость товара, его происхождение, его количество и т. д. Торговые книги — святыня торгового дома, которую показывают только людям, пользующимся полным доверием хозяина. Таким же секретом проникнута и жизнь государства, опиравшегося на торговый капитал. Роспись государственных доходов, и расходов например тогда не печаталась, и ее никто не знал, кроме царя и нескольких министров. Все заседания высших государственных учреждений были закрытые, а наиболее важные из них — даже секретные: разгласить то, что происходило на таком заседании, было преступлением побольше того, чем дать судебную справку.

Не допускалось огласки самых обыкновенных фактов, если они имели отношение к государственной власти и ее представителям, хотя бы самым мелким. Герцена выслали из Петербурга за то, что он написал в письме к своему отцу, что один городовой убил прохожего. Другой случай еще лучше. В день именин императрицы Александры, жены Николая I, в Петергофе устраивалась роскошная иллюминация, на которую из Петербурга съезжались тысячи зрителей; раз два парохода с такой публикой столкнулись, и один утонул. Много людей погибло, но об этом говорили шепотом; так как тут замешались именины императрицы, дело огласке не подлежало. На всякой мало–мальски важной деловой бумаге стояла надпись: «секретно». Это сохранилось до новейшего времени на бумагах дипломатических, касавшихся сношений с другими государствами: в министерстве иностранных дел до 1917 г. несекретных бумаг не было, так что, когда хотели обозначить что–нибудь действительно подлежащее тайне, то писали «только для министра» (или «для вас»), «совершенно доверительно» и т. п., потому что слово «секретно» уже ничего не выражало, — все было секретно.

Хранителем этой государственной тайны было чиновничество. Чиновничество, или бюрократия (варварское слово, составленное из двух: французское «бюро», что значит письменный стол, а также кабинет, и греческое «кратос», что значит сила: по–русски — «столоправление» или «кабинетовладычество»), составляет такую же необходимую принадлежность крепостнического государства, как варварская система наказаний или канцелярская тайна. При тайном закрытом ироизводстве все делается на бумаге. Как при демократии выдвигаются люди, умеющие говорить, а в феодальном мире выдвигались люди, умеющие хорошо драться, так при господстве торгового капитала выдвигаются люди, умеющие писать: не просто хорошо писать, не писатели, а умеющие хорошо писать «деловые бумаги», т. е. запутанным и крючкотворным языком излагавшие «государственную тайну». Эта чиновничья тарабарщина сама по себе была секретом, отделявшим государственные дела от непосвященных. Не только простые грамотные люди, но начальство, не прошедшее чиновничьей школы, не понимало тех бумаг, которые оно подписывало. Никакой университет не мог непосредственно сам по себе подготовить к чиновничьей карьере: кончившего курс наук молодого человека засаживали в канцелярию за переписку бумаг, пока он постепенно овладевал тайнами «делового» слога. Прослуживший 30 лет старый крючкотворец был здесь гораздо сильнее, чем доктора всех наук. Созданный торговым капиталом и крепостным правом для их потребности, чиновник властвовал над ними своим крючкотворным секретом: слуга становился сильнее своих господ. Купец жаловался на засилье чиновника, помещик лебезил перед ним или скрежетал зубами от бессильного бешенства. «Чиновник–бюрократ и член общества суть существа совершенно противоположные», — писал один дворянин во время крестьянской реформы. (...)

Когда Севастопольская война поставила вопрос о «реформах», реформы не могли ограничиваться крепостным правом: они должны были захватить и полицию, и суд, и «бюрократию». Последняя и оказалась тем прочным скелетом, который выдержал натиск «реформ» и сохранил в общем и целом власть за помещиками и торговым капиталом. Больше всего крепостническому государству пришлось пожертвовать в области суда. Не только промышленный, но и торговый капитал не могли не задуматься над тем, во что им обойдутся взятки при том размахе, какой должна была теперь принять экономическая жизнь страны. При сравнительно небольших прежних торговых оборотах можно было обойтись десятками и сотнями тысяч, теперь дело пахло десятками миллионов; на такое уменьшение своих барышей капиталист не мог итти. Взятке была объявлена беспощадная война. Взяточника травили везде — в газетах, журналах, комедиях, романах, повестях. Уже Николай I, — мы помним, что он одной ногой стоял в новой, капиталистической России, а другой — в старой, феодальной, — должен был допустить обличение мелких взяточников («Ревизор» и «Мертвые души» Гоголя). Он же должен был отказаться от кнута (сохранив плети и «сквозь строй»), и в его же царствование, к концу, был составлен проект удобной реформы на новых началах, но у него, как водится, не хватило храбрости провести проект в жизнь. Когда отменили крепостное право, николаевский проект казался уже устаревшим. Судебная реформа Александра II пошла гораздо дальше его. Она ввела в России почти западноевропейские (т. е. свойственные развитому промышленному капитализму) формы судопроизводства. Закрытый суд сменился публичным, гласным; производство исключительно на бумаге заменилось устным судоговорением. Наконец приговор по важнейшим уголовным делам произносили не чиновники, а присяжные, взятые из среды самого общества. А для менее важных дел были введены выборные «мировые судьи». (...)

Но все же не нужно забывать, во–первых, что реформа вполне серьезно ограждала интересы только буржуазии: присяжными в городе могли быть только люди, имевшие определенный доход (жалование и т. п.), значительно превышавший заработную плату обыкновенного рабочего или даже мелкого служащего. В присяжные в городе попадала таким образом только буржуазия. Из крестьян в присяжные допускались только те, которые раньше занимали какую–нибудь должность в крестьянском «самоуправлении», т. е. были основательно вышколены дворянским «мировым посредником». Масса трудового крестьянства и тут была устранена от дела. Мировые судьи тоже могли выбираться лишь из людей, имевших некоторое состояние. А главное, новая форма суда, столь хваленые «устное и гласное судопроизводство», «состязательный процесс», — как нарочно были устроены для богатых. Чтобы говорить на суде публично, нужны были некоторое образование, знание судебных формальностей, наконец просто привычка. Где все это было взять рабочему или крестьянину? А в гражданском суде, где тягались о деньгах, о земле, нужно было знать законы о собственности, а законы эти оставались старые, где сам чорт ногу сломал бы. Нового уложения и тут не удосужились написать. Богатые люди могли себя от всего этого избавить, наняв адвоката, образованного юриста, который постоянно ходил по судам и знал все их тонкости. Беднякам давали защитников по назначению от суда, и это были большею частью молодые начинающие адвокаты, а старые и опытные старались кое–как спустить дело, не сулившее им «гонорара». На судебном состязании буржуа таким образом был гораздо лучше вооружен, чем небуржуа. Во–вторых, реформа не была доведена до конца, что должны были признать и буржуазные историки, а затем довольно скоро была еще и окургужена. Для важнейших дел, где было заинтересовано само правительство, дел «политических», остался попрежнему чиновничий суд с так называемыми «сословными представителями» (но представители сословий, как мы знаем, были и в старом суде); вскоре этот суд был распространен на все дела, где было замешано чиновничество. Гласность была окургужена тем, что суду было предоставлено «закрывать двери», т. е. делать разбирательство секретным. Суд с сословными представителями при закрытых дверях уже очень мало отличался от старого суда — только тем, что защитник присутствовал. Наконец была сохранена административная расправа: министр или губернатор могли ссылать в Сибирь без всякого судебного разбирательства. А полиция без всякого разбирательства колотила в участках, кого находила нужным. (...)

Крепостническое государство отступило таким образом на всех фронтах очень недалеко и сейчас же прочно укрепилось на «тыловых позициях». Русская промышленность не добилась того, что получили задолго до этого английская и французская, — участия в организации страны через буржуазный парламент. Она не получила даже того, что имела германская, — постоянного совещательного голоса в такой организации; постоянное буржуазное представительство при центральной власти дала русской буржуазии только рабочая революция 1905 г. Она не получила даже свободного рабочего. Чем же объясняется такое приниженное положение русской промышленной буржуазии сравнительно с западной? Почему она не дерзнула на большее, чем жалкие «великие реформы» 60-х годов, да и их, как увидим дальше, не умела отстоять без уступок? Тут нам надо вернуться назад, и мы увидим, что русский буржуа сначала был в своих мечтаниях даже смелее западных, но суровая действительность — действительность русского экономического развития — подрезала крылья этим мечтам." (Окончание следует)

.

среда, 20 сентября 2023 г.

ПОКРОВСКИЙ: ИСТОРИЯ РОССИИ - 4

Далее я выкладываю перепост очень важного приложения к "Русской истории в самом сжатом очерке" проф. Н.М. Покровского - краткий очерк о российских историках с марксистской критикой их воззрений. Я полагаю, что очень многие нынешние расейские "историки" избежали бы незавидной участи бездумного повторения и пережевывания заплесневелых догм этих историков, если бы в школьные или студенческие годы прочли этот очерк, раскрывающий классовую обусловленность их (как очень точно сформулировал Покровский) "буржуазного исторического миросозерцания".

Каюсь, что я сам, будучи много лет назад студентом-биохимиком, истратил впустую много времени на последнем курсе на чтение сочинений буржуйского краснобая Милюкова в "Фундаментальной библиотеке" (т.е. спецхране) МГУ, используя время, выделенное на выполнение дипломной работы (я её сделал очень быстро). Это чтение усугубило мои тогдашние прокапиталистические предрассудки.

А живя в ГДР, я начал выкупать по подписке тома изданных при горбачёве собраний сочинений Соловьёва и Ключевского, но бросил это из-за наступившего в ГДР хаоса, вызванного подрывной деятельностью горбачёва, предавшего ГДР и продавшего её буржуйскому Западу. Времени для чтения толстенных опусов Соловьёва и Ключевского просто не стало - для меня спокойная и размеренная жизнь закончилась с захватом ГДР западной Германией, когда мне пришлось искать совсем другую, чем прежде, работу и ишачить от зари и допоздна на буржуйские фирмы. Капиталистическая действительность научила меня ценить и любить социализм.

*  *  *

Михаил Николаевич Покровский:

"РУССКАЯ ИСТОРИЯ В САМОМ СЖАТОМ ОЧЕРКЕ

Как и кем писалась русская история до марксистов

Читателям «Русской истории в самом сжатом очерке» захочется конечно пополнить свои знания чтением более обширных сочинений по русской истории. За парою исключений, им придется иметь дело с книжками, написанными буржуазными учеными. Никак не следует думать, что эта буржуазность выражается только в кое-каких искажениях, в умолчании кое о чем невыгодном для буржуазии и т. д., — словом, в таких ухищрениях, которые очень легко раскрыть и к которым очень легко присмотреться. Нет, у буржуазии есть собственное историческое миросозерцание, которым проникнуты все сочинения по истории, написанные буржуазными учеными. Последние были глубоко убеждены в правильности этого миросозерцания и проводили его в своих сочинениях с полной искренностью, просто даже не понимая нередко, что можно смотреть на историю, можно объяснить исторический процесс иначе. Искренность и убежденность тона многих буржуазных историков может сбить с толку любого неподготовленного начинающего читателя-марксиста, а иной раз даже и очень подготовленного, — ниже мы увидим, как например Плеханов незаметно для себя самого усвоил себе буржуазное понимание русского исторического процесса.

Для правильного использования буржуазной литературы по русской истории уяснить себе основные черты буржуазного исторического миросозерцания очень поэтому важно.

Буржуазия командовала над рабочими при помощи аппарата, называемого государством. При посредстве государства она создавала пролетариат, обезземеливая крестьянство («великая реформа 1861 г.», столыпинский закон 9 ноября 1905 г. и т. п.). При посредстве государства же она заставляла пролетариат себе служить (законы против стачек, закон о найме на сельскохозяйственные работы и т. п.). Наконец, когда ей приходилось отстаивать свои барыши от покушений буржуазии других стран, тот же государственный аппарат сгонял рабочих в ряды войск, заставлял их во имя выгод «отечественных» эксплоататоров убивать пролетариев, мобилизованных эксплоататорами противной стороны.

Совершенно естественно, что создание государственного аппарата казалось буржуазии самой главной, основной частью исторического процесса, — так сказать становым хребтом истории. Все буржуазные книжки по русской истории почти без исключения рассказывали историю государства. Немногие исключения отражали собою или точку зрения мелкой буржуазии или точку зрения докапиталистического феодального общества. И о той и о другой мы скажем ниже несколько слов: для нас особенно интересны мелкобуржуазные русские историки, потому что никто ближе их не подошел к историческому материализму. Это, если хотите, наши ближайшие предки. Пока достаточно сказать, что ни мелкобуржуазная, ни феодальная точка зрения не получила права гражданства в русской университетской науке. Все русские профессора-историки с их курсами стоят на буржуазной точке зрения: а так как изучающему русскую историю прежде всего и чаще всего придется иметь дело с профессорскими курсами и диссертациями, то с этой точкой зрения необходимо познакомиться поближе и пообстоятельнее.

Историки, писавшие в ХVШ и начале XIX столетия, были под влиянием тогдашних экономических условий, — на них и их писаниях отразилась идеология, создавшаяся крепостным хозяйством. Крепостное право, как показывает само название, это что-то очень крепкое, прочное, устойчивое. Барин-крепостник был убежден, что его крестьяне, «его люди» ему «крепки навек», «вечные подданные». Хозяйство свое этот барин вел по старине, по примеру предков: если находились в крепостное время чудаки, заводившие машины и разные другие сельскохозяйственные усовершенствования, то их нововведения успеха обычно не имели, и сами они оставались одиночками. А когда стремление поднять производительность труда в русском помещичьем хозяйстве стало массовым явлением, помещикам пришлось ликвидировать крепостное право.

Итак это последнее должно было внушать людям мысль о крепости, неподвижности всего существующего. Крепостное хозяйство делало русского помещика консерватором («охранителем»). Величайший русский историк этого периода Карамзин был великим консерватором и в политике: когда Александр I вздумал было ввести в России цензовую конституцию, Карамзин яростно против этого восстал; самодержавие в России, казалось ему, должно быть так же «крепко», как и помещичья власть. Он написал «Историю государства Российского» в уверенности, что государство, подобное империи Александра I, существовало в России испокон веку, со времени Владимиров и Ярославов. Оно только по временам «приходило в упадок», делилось на части, подпадало под татарское иго: причиной были недостатки тех или иных государей, князей, — виноваты были плохие хозяева, но хозяйничали они, управляли государством всегда одним и тем же манером, как одним и тем же манером всегда хозяйничали крепостник-помещик и его предки. Разорившиеся любители новшества были грозным предостережением и для других помещиков и для их государя.

Карамзин

История государства превращалась таким образом у Карамзина в историю государей, — государство собственно еще не имело истории. От этого сочинение Карамзина потеряло теперь всякое значение даже для буржуазных историков. Сохранили цену только его примечания, где Карамзин собрал фактический материал, для своего времени, т. е. для первой четверти XIX столетия, когда писалась его «история», огромный и не вовсе утративший значение даже и теперь. Но определяющее влияние на новейшую русскую историческую литературу сохранили только писатели, стоявшие на почве уже промышленного капитализма.

Промышленный капитализм, с его быстрым на виду у всех ростом крупного машинного производства, с его кризисами и т. п., должен был, наоборот, внушать человеку мысль об изменчивости всего существующего. Утвердившаяся в начале промышленно-капиталистического периода Европы философия Гегеля исходила из понятия, что все течет, все непрерывно изменяется. Это было огромным шагом вперед — шагом, подготовляющим исторический материализм. Но буржуазные писатели применили это понятие прежде всего к своему богу, государству: для самого Гегеля государство было именно чем-то божественным. К хозяйству это понятие непрерывного изменения, развития было применено ими лишь гораздо позже, под прямым или косвенным влиянием марксизма. На первых порах все буржуазное хозяйство в целом казалось буржуазному историку таким же «вечным» и «крепким», как историку крепостной эпохи государство.

Вопрос, не встававший перед Карамзиным, как возникла и развивалась государственная власть в России, был таким образом поставлен у нас под влиянием гегелевской философии. Ответ на это был в духе гегелевской социологии, т. е. общего учения Гегеля о развитии человеческого общества. А это развитие рисовалось Гегелю в таком виде: древнейшей формой объединения людей была семья, — древнейшей властью была власть отца, патриарха, старшего в роде. Человеческая личность тогда совершенно поглощалась семьей, вне семьи человек не имел никакого значения. Когда русским историкам впоследствии приходилось объяснять своим читателям эти первобытные порядки, им достаточно было указать на то, что все обозначения, какие люди дают друг другу в крестьянском быту, взяты из семейного словаря: обращаясь к равным, крестьянин говорит — «братцы», к старшему — «дядя» или «тетка», к совсем старому — «дедушка», «бабушка». Или припомнить, что к имени у нас всегда присоединяется отчество — человека зовут по отцу, т, е. по семье. Принадлежность к семье определяет положение человека в обществе.

Но мало-помалу семья начинает разлагаться (какие были экономические условия этого разложения — этим вопросом не задавались). Личность выделяется из семьи. Мир семей превращается в хаос отдельных личностей, борющихся или соединяющихся друг с другом во имя своих личных интересов. «Родовой быт» переходит в «гражданское общество». Типом такого гражданского общества историкам-гегельянцам (последователям Гегеля) представлялось общество феодальное, где, казалось им, каждый отдельный помещик, «рыцарь», «дворянин», действует на свой страх и риск, вступая от себя лично в те или другие отношения с другими такими же помещиками. Того, что под этой «отдельной личностью» стоит коллектив, сельская община, буржуазный историк не замечал, а когда из феодального лагеря ему указали на этот факт, он стал от него отпихиваться, уверяя, что общины никакой сначала не было, что ее создала «личность» — помещик или помещичье государство. Это обстоятельство, нами уже упоминавшееся, — очень выразительный пример того, как общее миросозерцание историка отражается на его взглядах по отдельным вопросам и как, изучая даже какую-нибудь подробность исторического процесса по той или другой книжке, необходимо знать общие взгляды автора этой книжки.

Но мало-помалу «феодальный хаос» стал невыносимым для самих феодалов. Мир «отдельных личностей» начинает складываться, смыкаться в новое целое, но уже совершенно не похожее на семью, — образуется централизованное государство.

Это третий и для Гегеля последний период развития. Государственная власть организует хаос «гражданского общества», делит последнее на сословия, прикрепляя каждого к определенному занятию и т. д. Из хаоса возникает дисциплинированное целое, где личность теряет свою свободу как личность, приобретая ее вновь как часть государственного коллектива. Из этого следовало, что конечной целью развития государства должна быть буржуазная демократия, потому что в самодержавной монархии личность не только власти, но даже прав не имеет. Но до этого логического вывода изо всей теории не смел договариваться даже Гегель, не говоря об его русских подражателях. Что «государственный порядок» буржуазии покрывает собой настоящий хаос капиталистической конкуренции, что этот «порядок» стал попросту диктатурой буржуазного меньшинства над массой крестьян и рабочих, этого тоже «не замечали», как не замечали сельской общины под покрышкой феодализма. Буржуазия видела в истории только то, что ей было выгодно видеть, — на свои отрицательные стороны она не желала обращать внимания.

Первым, кто применил новую точку зрения к русской истории, был не русский, а немецкий профессор, один из тех ученых немцев, которые уже с XVIII в. занимались изучением русского прошлого. Их целый ряд — Байер, Миллер, Шлецер, Рейц, Эверс; последний и выпустил в 1826 г. книжку под заглавием «Древнейшее право руссов», где доказывал, что древнее русское право всегда легче понять, если мы примем, что русские жили тогда (в Х— XI вв.) в «родовом быте», — что все отношения у них строились по типу семьи, — одним словом, что русские находились тогда в первом периоде развития по гегелевской схеме.

Любопытно, что наши буржуазные историки не очень любят вспоминать Эверса, хотя книжку его всякий из них конечно знает: но они предпочитают начинать с русских имен Соловьева и Кавелина, хотя несомненно, что эти ученые были, по существу дела, учениками Эверса. Буржуазному ученому как-то неловко признаваться, что он учился своей истории у иностранцев, из книжки, писаной на чужом языке. Примеры такого буржуазного национализма мы уже видели; когда пользуешься буржуазной исторической литературой, нужно принимать во внимание и эту слабость почтенных буржуа.

Соловьев

Популярность среди русской учащейся молодежи «теория родового быта» получила конечно от двух названных русских ученых, книжку Эверса знали и читали только специалисты. С. М. Соловьев (род. в 1820 г., ум. в 1879 г.) был для этого периода тем же, чем Карамзин был для предшествующего. Он написал «Историю России с древнейших времен», в 29 томах, доведя свое изложение до царствования Екатерины II (Карамзин остановился на Смутном времени). Фактический материал, собранный в этом труде, особенно в последних его томах, еще ценнее, чем примечания к истории Карамзина: Соловьев здесь использовал множество архивных документов, отчасти не опубликованных до сих пор. Соловьев был профессором Московского университета (Карамзин профессором не был — он был богатый помещик и управлял своими имениями) и создал целую школу последователей, самым замечательным из которых был В. О. Ключевский (о нем мы еще будем говорить ниже). Это был таким образом самый влиятельный русский историк второй половины XIX столетия.

Что касается изложения «Истории России», то последние, самые ценные томы представляют собою просто пересказ архивных материалов. Основная идея Соловьева развивается в первых томах — до царствования Петра I включительно. Нет необходимости говорить, что для Соловьева русская история распадается на «царствования». Его основная идея — переход России от «родового быта» к «государственному»: промежуточный период «гражданского общества» у него стушевывается. Древние русские князья владели, по Соловьеву, русской землей всем родом: княжескому престолонаследию, с этой точки зрения, Соловьев посвятил особое исследование, доказывая в нем, что все переходы княжеских «столов» от одного князя к другому объясняются родовыми обычаями. А при московских царях стало развиваться «государственное начало»: воплощением его был и Иван Грозный, борьба которого с боярством была борьбой государства с остатками родового быта, а в особенности Петр Великий. Петру Соловьев посвятил целый ряд томов своей истории, рисуя этого царя со всех сторон как олицетворение внеклассовой государственности.

О том, что развитие этой государственности определялось развитием хозяйства, нет и помину. Любопытно, что в отдельных случаях Соловьев обнаруживал правильное понимание влияния экономических условий: он например первый указал, какое значение имела Москва как торговый пункт для возвышения московского княжества. Но предвзятая мысль, будто историческое развитие есть развитие правовых понятий, развитие законов, а не реальных вещей, которым эти законы служили только отражением, — эта предвзятая мысль мешала Соловьеву видеть действительную историю. Взгляды Соловьева были взглядами историка-идеалиста, который смотрит на исторический процесс сверху, со стороны командующих классов, а не снизу, от классов угнетенных.

Но мы видели, что и самые понятия класса, классовой борьбы чужды Соловьеву. Буржуазии невыгодно напоминать, что у нее свои интересы, отличные от интересов народной массы: напоминание об этой борьбе всего больше дразнит буржуазию. Когда появились историки-марксисты, буржуазные профессора яростнее всего напали не на их материализм, а на их утверждение, что классовая борьба есть главный двигатель исторического процесса. В доме повешенного не говорят о веревке, тем более буржуазия не любила, чтобы при ней говорили о веревке, на которой ее, буржуазию, повесят.

И совершенно естественно, что та же буржуазия очень любила подчеркивать то, что ей казалось выражением классовой солидарности. А ей казалось, что эта солидарность различных классов проявляется в борьбе с внешним врагом. Для этой борьбы будто бы объединяются все классы. Это пожалуй и правда, что помещик живет трудами крестьян: зато, когда придет татарин, тот же помещик выступит в поход и будет грудью защищать того же крестьянина. Что помещик защищал не столько крестьянина, сколько свое право эксплоатировать этого крестьянина (а с крестьянином, восставшим против эксплоатации, с самим обращались, как с татарином), что и защита-то велась крестьянскими же руками, а помещики играли роль командиров, — всего этого буржуазия опять-таки старалась не видеть.

И вот развертывается грандиозная картина, как «борьба со степью» создала, выковала русское государство. Степняки, как хищные звери, нападали на Русь; чтобы спастись от этих набегов, все государство было построено по-военному; половина — служилые люди (помещики) — должны были жить в постоянной готовности для боя; другая половина — тяглые люди (купцы, ремесленники и крестьяне) — должны были содержать первую. Все были прикреплены к своему занятию: помещик не смел отказаться от службы, а его крестьянин от барщины, оброка и податей. Так государство во имя общего интереса закрепостило себе общество; только когда борьба со степью кончилась победой русского государства, началось раскрепощение: сначала в XVIII в. была снята повинность с дворян, потом в XIX пало крепостное право и для крестьянства.

Эта схема русской истории господствует в буржуазной литературе до сих пор — во всех курсах, до Милюкова, Любавского, Кизеветтера и т. д., вы найдете все те же «закрепощение» и «раскрепощение». Иначе, как от этой печки, танцевать буржуазные профессора не умеют. Сложилась эта схема главным образом, в школе Соловьева, — сам он так отчетливо не ставил еще вопроса, какие же внешние объективные причины двигали вперед развитие «государственности». Переход к этой схеме, сделанный главным образом петербургским профессором государственного права Градовским (1841–1889) и московским историком Ключевским (1841–1911), а раньше их крупнейшим русским гегельянцем Чичериным (1828–1904), был таким образом крупной, хотя и совершенно бессознательной уступкой историческому материализму. Этот шаг навстречу марксизму до того соблазнил покойного Г. В. Плеханова, что тот во введении к своей «Истории русской общественной мысли» почти целиком присоединился к схеме Чичерина— Градовского— Ключевского.

Ключевский

Эта соблазнительность полууступки и заставляет присмотреться к ней особенно внимательно. В этой грандиозной картине имеется один недостаток: она совершенно не соответствует исторической действительности. Наибольшее напряжение борьбы со степью приходится на XI— XIII вв., когда в конце концов Русь и была завоевана степняками-татарами, но как раз тогда не образовалось единого государства, князья постоянно дрались друг с другом, и никакого закрепощения не было, помещики свободно переходили от одного князя к другому, а крестьяне от одного помещика к другому. А в XVI— XVII вв., когда возникло и Московское государство и крепостное право, татары уже настолько ослабели, что и мечтать не могли о завоевании Руси, а могли только ее грабить. И хотя быть ограбленным дело конечно неприятное, но кто же поверит, что целая страна сама себя закрепостила исключительно для борьбы с грабителями? Будто не было никаких других средств с ними справиться?

Присматриваясь к господствующей в буржуазной литературе схеме русской истории еще ближе, мы видим, что, даже если принять за основную пружину всего процесса борьбу с татарами, концы с концами не сойдутся. Дело в том, что «закрепощение» дворянства, — если называть таким именем обязательную военную службу, лежавшую в феодальном мире на всех «вассалах», не только в России, но и во Франции, в Англии и т. д., — падает на XV— XVI вв., а закрепощение (уже настоящее, без обиняков) крестьянства — на XVII— XVIII. Если в первом из этих двух периодов татары были еще довольно грозной силой, хотя чаще и успешнее русские на них наступали (завоевание Казани и Астрахани при Грозном), чем они на Русь, то во втором периоде нельзя отметить ни одного сколько-нибудь крупного татарского набега. Войны, которые велись в это время с Польшей или Швецией, были в сто раз серьезнее. Причем же тут «борьба со степью»?

Наконец, если мы вспомним, что всего ближе к степи сидели как раз наиболее свободные поселения Московского государства, сидели казачьи станицы, где не было крепостного права и откуда волны демократической революции докатывались иногда до самой Москвы, а военная служба дворянства и крепостное хозяйство двигались с северо-запада, из Новгородской земли (где еще в XV в. была расквартирована целая армия московских помещиков и где тогда же намечались первые примеры крестьянской крепости), т. е. из того угла России, который всего дальше от степи, — мы поймем всю искусственность «общепринятой» схемы.

Немудрено, что эта последняя начала разлагаться уже в руках самого талантливого ее распространителя — Ключевского. Продолжая на своих лекциях придерживаться теории «закрепощения» и «раскрепощения», в своих исследованиях происхождения крепостного права Ключевский доказывал, что крепостное право вовсе не было установлено сверху, государством, а возникло из ежедневной будничной борьбы между собою крестьянина и помещика в течение многих десятилетий.

Зачем же, спрашивается, нужно было целым поколениям буржуазных историков придерживаться теории, которая была в полном разладе с фактами и развалилась, как карточный домик, при первой попытке серьезно исследовать эти факты? Потому, что им нужно было доказать, что государство в России не было созданием господствующих классов и орудием угнетения всей остальной народной массы, а представляло собою общие интересы всего народа, без различия классов. В основе «научной» теории лежала таким образом практическая потребность буржуазии. Университетская наука была для этой последней одним из способов господства над массами."

(Продолжение следует)

.